Зыблев.ру
Зыблев.ру

1. Б.Ф. Скиннер и крысиные бега

Бэррес Фредерик Скиннер, ведущий американский необи-хевиорист, родился в 1904 году и умер в 1990-м. В психологии он известен своими знаменитыми экспериментами на живот­ных, показавшими значение поощрений и подкреплений в фор­мировании поведения. Используя пищу, рычаги и другие фак­торы окружающей среды, Скиннер продемонстрировал, что то, что считалось независимым откликом, на самом деле яв­ляется условным рефлексом, и тем самым поставил под воп­рос казавшееся незыблемым понятие свободы воли. Большую часть своей научной карьеры Скиннер посвятил исследованию и отработке того, что он называл оперантным научением — способам, при помощи которых человек может благодаря по­ложительному подкреплению формировать поведение других людей и животных.

Скиннер утверждал, что мышление, именовавшееся в те годы ментализмом, не играет существенной роли и даже не существует, а психология должна сосредоточиться исключи­тельно на конкретных поддающихся измерению видах поведения. Его мечтой было создание всемирной общины, управляе­мой психологами-бихевиористами, которые обучали бы людей, вырабатывая у них условные рефлексы и превращая их в доб­родетельных роботов. Из всех психологов XX века Скиннер, его эксперименты и сделанные им выводы о механистической при­роде поведения мужчин и женщин подвергались, возможно, са­мой суровой критике, однако они снова и снова оказываются важными для нашего в высшей степени технологического века.

Так вот как, вероятно, было дело. Существовал человек по фамилии Скиннер

Skinner (англ.) — съемщик шкуры, живодер.
— фамилии отвратительной с любой точки зрения, вызывающей образы ножа и выпотрошенной рыбины, бьющейся на палубе. Назовите имя «Скиннер» двад­цати образованным американцам и попросите привести воз­никающую при этом ассоциацию, и большинство ответят, что это — «зло». Я точно знаю: я провела соответствующий экспе­римент. И все же в 1971 году журнал «Тайм» назвал Б.Ф. Скиннера самым влиятельным из живущих психологов, а в 1975 году, по данным опроса, он оказался самым известным ученым в Соединенных Штатах. Даже и сегодня его эксперименты пользуются величайшим признанием.

Так откуда же дурная слава? А вот откуда. В своем интер­вью, данном в 1960-х годах Ричарду Эвансу, Скиннер открыто признал, что его успехи в социальной инженерии переклика­ются с фашистскими методами и могут быть использованы тоталитарными режимами. Говорят, что Скиннер ничего так не желал, как формировать — и «формировать» в данном случае главное слово — поведение людей, обреченных иметь дело с шестеренками, кнопками, рычагами; от его прикосновения че­ловек превращался бы в механизм. Существует даже легенда, что он построил ящик для своей новорожденной дочери Дебо­ры, где и держал ее па протяжении двух лет с целью выработки условных рефлексов, отмечая процесс на графике. Согласно той же легенде, Дебора в возрасте тридцати двух лет привлекла отца к суду за издевательства, но проиграла дело и застрелилась на дорожке для боулинга в Биллингсе, штат Монтана. Ничего этого на самом деле не было, и все же миф живуч. Почему? Что в Скиннере такого, что до сих пор пугает?

Имя «Скиннер» фигурирует на тысячах сайтов в Интерне­те: вы найдете там проклятия возмущенного убийством не­винного младенца отца; изображение черепа и слова, при­надлежащие Айн Рэнд:

Рэнд Айн (1905—1982) — известная американская писатель­ница.
«Скиннер так одержим ненавистью к человеческому разуму и добродетели, ненавистью неудер­жимой и пламенной, что она испепеляет сама себя, и в кон­це концов не остается ничего, кроме серого пепла и зловон­ных углей»; своего рода мемориал Деборы, будто бы умершей в 1980-х («Дебора, наши сердца с тобой»). Но есть и малень­кая красная стрелка с надписью: «Чтобы найти Дебору Скин­нер, кликните здесь». Я так и сделала. Появилось изображе­ние темноволосой женщины средних лет с пояснением, что это и есть Дебора Скиннер, живая и здоровая, а ее самоубий­ство — миф.

Мифы. Легенды. Слухи. Выдумки. Так каково же истинное наследие Скиннера? Может быть, разобраться помогут его эк­сперименты, дадут возможность просеять информацию и от­делить факты от противоречивых суждений? Как пишет исто­рик и психолог Джон Миллс, «Скиннер — тайна, скрытая под покровом загадок, каждая из которых — головоломка».

Я решила все-таки осторожно углубиться во все это...

Скиннер родился в 1904 году. В этом можно не сомневать­ся. В остальном же я столкнулась с множеством противоречий. Он был одним из первых американских бихевиористов, чело­веком, спавшим в ярко-желтом японском отсеке, именуемом «беддо», но неспособном работать, если на его столе не царил

полный беспорядок. О собственном жизненном пути он гово­рил так: «Поразительно, какое множество тривиальных слу­чайностей влияет на жизнь... Не думаю, что моя жизнь хоть когда-то подчинялась плану». С другой стороны, он часто писал, что чувствует себя богом и «кем-то вроде спасителя человечества».

Начав работать в Гарварде, Скиннер встретил и полюбил женщину по имени Ивонна, которая впоследствии стала его женой. Я представляю себе, как вечерами по пятницам они в черном автомобиле с откинутым верхом под меланхоличес­кую джазовую мелодию, льющуюся из приемника, отправ­лялись к Монхеганскому пруду, раздевались и ныряли в сто­ячую воду, более теплую, чем воздух, в свете луны, похожей на дырочку, вырезанную в небесах. В подвале библиотеки я на­шла пыльные листы с описанием того, как после опытов по выработке условного рефлекса Скиннер вынимал голубя из ящика и держал птицу в своей огромной руке, поглаживая ее пушистую головку большим пальцем.

Я очень удивилась, узнав, что, прежде чем отправиться в Гарвард изучать психологию в 1928 году, Скиннер собирался стать писателем и провел полтора года, запершись на чердаке материнского дома и пытаясь написать роман. Мне так и оста­лось непонятно, как он переключился с лирической прозы на изучение времени возникновения условного рефлекса, — как возможно сделать столь резкий поворот? Скиннер писал, что в возрасте двадцати трех лет прочел в «Нью-Йорктаймс мэгэзин» статью Герберта Уэллса, в которой тот утверждал, что если бы ему нужно было выбрать, чью жизнь спасать — Ивана Павлова или Джорджа Бернарда Шоу, — он выбрал бы Павлова, потому что наука более целительна, чем искусство.

И действительно, мир нуждался в исцелении. Первая ми­ровая война закончилась за десятилетие до того, контуженные солдаты страдали от назойливых воспоминаний и депрессии, психиатрические лечебницы были переполнены, и чувствовалась настоятельная потребность в какой-то новой схеме лече­ния. Когда Скиннер в 1928 году отправился в Гарвард, эта схе­ма была по преимуществу психоаналитической. Все и повсюду ложились на кожаные кушетки, чтобы выудить из прошлого эфемерные обрывки воспоминаний. Царствовал Фрейд на пару с престарелым Уильямом Джемсом,

Джемс Уильям (1842—1910) — американский философ и пси­холог, основоположник прагматизма, развивал концепцию «пото­ка сознания», создал учение об эмоциях — один из истоков бихе­виоризма.
написавшим «Разнообра­зие религиозного опыта», книгу об интроспективном изучении душевных состояний, в которой не было ни единого уравне­ния. Таково было состояние психологии, когда в нее пришел Скиннер: это была область более близкая к философии, чем к физиологии, не предполагавшая каких-либо численных изме­рений. Типичным вопросом, который ставили перед собой пси­хологи, был такой: «Что внутри нас видит, ощущает и мыслит, пока мы бодрствуем, временно исчезает во время сна и улету­чивается навсегда в момент смерти?»

Интроспекция.

Интроспекция (самонаблюдение) — наблюдение человеком за внутренним планом своей психической жизни, позволяющее фик­сировать ее проявления. Ряд направлений в психологии использовал интроспекцию в качестве единственного метода изучения психики. В современной психологии данные интроспекции учитываются лишь в качестве фактов, требующих научного истолкования.
Ментализм. Это и были те пространства, куда вступил Скиннер — худой молодой человеке жестким пом­падуром зачесанных волос. Его ярко-голубые глаза напомина­ли осколки фарфора. Как сам он писал, Скиннер хотел найти нечто новое, ощутить в руках и в сердце нечто значительное. Живя между Первой мировой войной и приближающейся Вто­рой, он, возможно, чувствовал (хотя сам Скиннер, несомнен­но, воспротивился бы столь высокопарному выражению) по­требность в действии, во вмешательстве и результатах, которые могли бы быть отлиты в бронзе, как пули.

Поэтому он и избегал всего «мягкого». Начал он (в рам­ках психологического курса Хадсона Хоугленда) с изучения рефлексов у лягушек. Прокалывая плотную кожу бедра, он измерял, сильно ли дергается лапка и далеко ли потом лягуш­ка прыгает. Руки Скиннера пахли тиной, и он был полон энту­зиазма.

Еще в начале своей карьеры в Гарварде Скиннер попал в психологическую лабораторию университета в Эмерсон-холле. Он увидел множество инструментов, куски латуни, зубила, гвоз­ди, гайки в коробках из-под сигарет «Солсбери». Думаю, что тогда руки у него зачесались. Он хотел совершить нечто вели­кое, и он всегда был ловок, умело манипулируя ножницами и пилой. Вот там-то, в этой тесной мастерской, Скиннер и начал делать свои знаменитые ящики из обрывков проволоки и ржа­вых железок.

Представлял ли он себе, что создает и какое огромное вли­яние это окажет на американскую психологию? Преследовал ли он заранее поставленную цель или просто поддался лири­ческому очарованию проволочно-латунной поэмы, так что ре­зультат удивил его самого? Ящик, оснащенный механизмами, в которых работат сжатый воздух, запоры которого были бес­шумными, полный всяческих приспособлений, — обычный предмет, тем не менее сразу же приобретший, как волшебные зеркала, магические кристаллы и черные коты, яркий ореол.

Скиннер писал о тех временах: «Меня охватило невыноси­мое волнение. Все, чего я касался, предлагало новые и много­обещающие направления действий».

Ночами в своей арендованной квартире Скиннер читал ра­боты Павлова, чрезвычайно много ему давшие, и Уотсона,

Уотсон Джон Броудес (1878—1958) — американский психолог, один из основоположников бихевиоризма и автор этого термина.
долг перед которым, хоть и меньший, тоже оказался значительным. Павлов, великий русский ученый, практически жил в своей ла­боратории — такова была его преданность делу. Многие годы он посвятил изучению слюнных желез своих любимых собак. Павлов обнаружил, что возможно выработать условный реф­лекс: слюна начинает выделяться в ответ на звонок. Идея Скиннеру понравилась, но он хотел идти дальше: ему было мало ка­кой-то слизистой мембраны, ему требовался организм в целом. Разве есть романтика в слюнотечении?

Павлов открыл то, что теперь называется классическим ус­ловным рефлексом. Это означает, что можно просто взять уже существующий рефлекс животного вроде моргания или слю­ноотделения и сформировать его связь с новым стимулом, так что рефлекс начинает проявляться в ответ на него. Такую роль играет знаменитый звонок, тот самый стимул, который соба­ки Павлова научились связывать с появлением пищи и выде­лять слюну при его звуке. Теперь нам с вами это открытие мо­жет и не казаться таким уж великим, но в те времена значение его было огромным. Его можно сравнить с расщеплением ато­ма или с определением сингулярного состояния солнца. Ни­когда еще в человеческой истории не было такой возможности понять, насколько физиологичны наши считавшиеся свобод­ными умственные ассоциации. Никогда еще люди не понима­ли так отчетливо пластичности неизменных форм поведения животного. Собаки Павлова пускали слюну, и мир изменил свое движение.

Скиннер размышлял. Он уже создал свои знаменитые (или мерзкие) ящики, пусть еще и пустые, а глядя в окно своей ком­наты, постоянно видел белок, которые жили в парке Гарварда. Наблюдая за ними, Скиннер гадал, не удастся ли выработать условный рефлекс у организма в целом, а не просто у какой-то глупой железы. Другими словами, нельзя ли сформировать вид поведения — методом, который впоследствии Скиннер назвал оперантным научением, — не являющийся рефлекторным? Есть условный рефлекс или нет, слюноотделение всегда суще­ствовало, существует и будет существовать — это полностью сформированное действие, проявляющееся само по себе, а не только в ответ на звонок. С другой стороны, когда вы прыгаете, поете «Янки Дудл» или нажимаете на рычаг, надеясь полу­чить еду, вы действуете не рефлекторно. Вы просто ведете себя в соответствии с обстоятельствами, используя то, что предла­гает вам окружающая среда. Если можно выработать условный рефлекс, не удастся ли сделать еще один шаг вперед и сделать рефлекторным сальто - мортале или другое предположительно свободное движение? Не окажется ли возможным выбрать слу­чайным образом какое-нибудь действие, например поворот го­ловы вправо, и постоянно поощрять его, так что человек ста­нет постоянно совершать это движение, как и предписывается оперантным научением? И если такое возможно, как далеко это заведет человечество? Через какие обручи и с какой легкостью мы научимся прыгать? Скиннер размышлял. Мне думается, он двигал руками так и этак, высовывался из окна, вдыхая запах белок, мускусный аромат ночи и помета, меха и цветов.

В июне того года случилось так, что уезжавший коллега от­дал своих крыс Скиннеру. Тот посадил животных в свои ящи­ки. Тогда все и началось. Через много времени — на это ушли годы — Скиннер обнаружил, что крысы, мозг которых не боль­ше фасолины, быстро научаются нажимать на рычаг, если за это они поощряются пищей. Таким образом, если Павлов со­средоточил внимание на реакции животного в ответ на пре­дупреждающий стимул — звонок, Скиннер изучал поведение животных, возникающее как следствие предварительно совер­шаемого действия и только потом поощряемое получением пищи. Это был тонкий и не такой уж бросающийся в глаза ню­анс по сравнению с павловскими экспериментами, прямое про­должение исследований Торндайка,

Торндайк Эдуард (1874—1949) — американский психолог, спе­циалист в области сравнительной психологии и проблем обучения. Разработал методику исследования поведения животных при помо­щи «проблемных клеток» — клеток с секретом, «открыть» который должно само животное. Сформулировал закон «проб и ошибок».
которые уже показали, что кошки в решетчатых клетках, получавшие поощрение при слу­чайном нажатии на педаль, могли научиться делать это целе­направленно. Однако Скиннер пошел дальше обоих этих уче­ных. Продемонстрировав, что его грызуны способны, случайно нажав на рычаг и получив за это шарик корма, превратить слу­чайность в намеренное действие, основанное на прежнем опы­те, он начал менять регулярность выдачи поощрения; в резуль­тате Скиннер открыл воспроизводимые универсальные законы поведения, не опровергнутые и по сей день.

Например, после того как крыса постоянно получала по­ощрение за каждое нажатие рычага, вводилась так называемая схема подкрепления с фиксированными интервалами. Соглас­но этому сценарию, животное получало лакомство только после трех нажатий на рычаг... или пяти... или двадцати. Представь­те себя на месте крысы. Сначала стоит нажать на рычаг — и пожалуйста, пища перед вами; потом, нажав на рычаг, вы пищи не получаете; вы нажимаете еще раз — все равно никакой пищи; наконец, после третьего нажатия по лотку скатывается желанный шарик корма. Съев его, вы уходите, но потом возвращаетесь за новой порцией. На этот раз вы уже не берете на себя труд нажать рычаг один раз, а сразу своей розовой лапкой нажимаете его триж­ды. Вероятность получения подкрепления меняет характер ре­акции животного.

Скиннер также экспериментировал со схемами, когда под­крепление происходило через равные промежутки времени или вовсе отсутствовало. В последнем случае Скиннер вообще пе­реставал поощрять крысу; обнаружилось, что после прекраще­ния подкрепления через некоторое время животное перестава­ло нажимать на рычаг, даже если слышало, как всюду вокруг полоткам катятся шарики корма. Подсоединив к клетке запи­сывающее устройство, Скиннер смог наглядно зафиксировать, сколько времени требуется крысе на то, чтобы научиться пра­вильному отклику, когда каждое нажатие рычага поощряется, и через сколько времени после резкого прекращения подкреп­ления реакция угасает. Возможность точно измерять интерва­лы времени в случаях применения различных схем дала Скиннеру количественные данные, позволившие понять, как организмы учатся и как можно контролировать и предсказы­вать исход обучения. С достижением предсказуемости и конт­ролируемости процесса родилась истинная наука о поведении, с кривыми распределения, графиками, отрезными точками и прочей математикой, и Скиннер был первым, кто использовал эти методы с такой подробностью и разнообразием.

Однако на этом Скиннер не остановился. Он стал исследо­вать результаты меняющихся схем подкрепления, и тут-то его и ждали самые значительные открытия. Он поощрял крыс пи­щей через меняющиеся промежутки времени, так что в боль­шинстве случаев нажатие рычага ничего не давало животному, хотя изредка — скажем, после двадцатого или шестидесятого нажатия — лакомство появлялось. Интуиция подсказывает нам, что нерегулярное и редкое подкрепление вызовет безнадеж­ность и угасание рефлекса, однако это оказалось не так. Скин­нер обнаружил, что при меняющихся промежутках между поощрениями крысы продолжают с ослиным упорством нажимать на рычаг независимо от результата. Он изучал поведение жи­вотных при регулярном поощрении (скажем, за каждое четвер­тое нажатие) и при нерегулярном и обнаружил, что в последнем случае рефлекс труднее всего разрушить. Ага! Это было открытием, не уступавшим павловскому: Скиннер неожиданно по­лучил возможность понять и объяснить странности в поведе­нии не только крыс, но и людей: почему мы совершаем глупости, даже не получая постоянного поощрения за них, по­чему ваша лучшая подруга не отходит от телефона в надежде, что ее бессовестный бойфренд вдруг проявит доброту и позво­нит, просто позвонит... Ах, пожалуйста, позвони! Почему со­вершенно разумные люди проигрывают & прокуренных залах казино все до гроша, несмотря на ожидающие их крупные неприятности. Почему женщины всем жертвуют ради любви, а мужчины рискованно играют на бирже. Все это основывается на одном и том же механизме нерегулярного подкрепления, и теперь Скиннер мог показать, как он работает, показать веро­ятность возникновения нерациональной навязчивой тяги к чему-то. А сила такой тяги огромна. Она властвует над нами с того мо­мента, как Бог создал первого человека. Да, она огромна...

Впрочем, Скиннер и на этом не остановился. Если можно научить крыс нажимать на рычаг, то почему бы, например, не научить голубей играть в пинг-понг? Его интересовало, до ка­ких пределов человек может формировать поведение другого существа? Вот что пишет Скиннер о попытках научить птицу клевать пластинку: «Сначала мы давали птице пищу, если она слегка поворачивала голову в сторону пластинки, в какой бы части клетки птица ни находилась. Поощрение увеличивает частоту такого поведенческого проявления. Мы продолжали поощрять птицу за принятие положения, все более близкого к пластинке, затем поощряли, только когда это сопровождалось наклоном головы, и наконец только когда клюв касался плас­тинки. Таким образом, при помощи оперантного научения можно выработать редкие и сложные виды поведения, обычно не встречающиеся в репертуаре данного организма».

Действительно, редкие... Используя бихевиористские ме­тоды Скиннера, его последователи сумели научить кролика брать в рот монету и бросать ее в копилку. Им также удалось научить свинью пользоваться пылесосом.

Основываясь на результатах этих экспериментов, Скиннер разработал свою безжалостно редукционистскую философию. Он начал, окруженный своими клюющими пластинки голубя­ми, атаку на такие понятия, как восприятие, чувство, страх. Страха не существует: есть только определенная кожная галь­ваническая реакция и невольная дрожь мускулов, производя­щая 2,2 вольта энергии. Так почему же мы не отмахиваемся от Скиннера как or свихнувшегося радикала? Не только потому, что он создал науку о поведении. Его взгляды были смелыми, опти­мистическими, патриотическими. Они лишали американцев их драгоценной независимости, но одновременно возвращали ее им обновленной и более совершенной. Мир Скиннера обещал абсо­лютную свободу, полученную благодаря ее противоположности: конформизму. Стоит нам согласиться на бездумное обучение, й мы получим безграничные биологические возможности, далеко выходящие за рамки «репертуара» нашего вида. Если голуби мо­гут играть в пинг-понг, то человек, возможно, способен научить­ся совершенно поразительным вещам. Все, что для этого требует­ся, — правильное обучение, и мы перешагнем границы собственных тел со свойственными им ограничениями.

Известность Скиннера медленно росла. Он начал разраба­тывать обучающие машины, создал теорию овладения языком на основании оперантного научения, обучал голубей наведе­нию ракет на цели во время Второй мировой войны. Скиннер написал книгу «Уолден-два», в которой предлагалось создание общины на основе «поведенческой инженерии», где сила по­ложительного подкрепления использовалась бы для научного контроля над людьми. На взгляд Скиннера, идеальная община должна была бы управляться не политиками, а доброжелатель­ными бихевиористами, вооруженными конфетками и голубы­ми ленточками. Он также написал книгу «За пределы свободы и достоинства», о которой критик отозвался так: «В ней гово­рится о приручении человечества при помощи всеобщей шко­лы собачьего послушания».

Скиннер умер прежде, чем смог применить свои великие эксперименты в социальной сфере. Он умер от лейкемии в 1990 году. Сумел ли он в последний момент понять, что заклю­чительному акту жизни, которым является смерть, нельзя на­учиться и его нельзя преодолеть?

Какое место можем мы отвести Скиннеру? Возможные при­ложения его экспериментов вызывают тревогу; с другой стороны, его открытия весьма значительны. Они, по сути, объясня­ют человеческую глупость, а любое исследование, объясняю­щее глупость, — блистательно.

Джером Каган — современник Скиннера, сохранивший много воспоминаний о своем коллеге. Профессор психологии Гарвардского университета, он хорошо способен оценить Скин­нера и то место, которое тот занимает в науке XX века. Я от­правляюсь повидаться с ним.

Здание, в котором размещается кабинет Кагана, Уильям-Джемс-холл, находится на реконструкции, и мне приходится блуждать по бетонному лабиринту, украшенному надписями «Опасно! Без каски не входить!». Наконец я нахожу лифт. Все здание погружено в торжественную тишину, и только откуда-то из глубин, из подвалов, где хранятся всяческие артефакты (среди них, возможно, и ящики Скиннера), доносится стук от­бойных молотков и тихая команда «Пошевеливайтесь!».

Я выхожу на пятнадцатом этаже. Двери лифта раздвигают­ся, и передо мной, как в ночном кошмаре, сидит маленькая чер­ная собачка — той-терьер, высунув красный язычок, особенно яркий на фоне черной шерсти. Собачка пристально смотрит на меня, как бдительный часовой. Я люблю собак, но только не той-терьеров. Интересно, почему? В детстве у меня был той­терьер, и он укусил меня — может быть у меня выработался условный рефлекс против той-терьеров? А при помощи поощ­рения меня можно заставить предпочитать шитсу овчаркам? Так или иначе, я наклоняюсь, чтобы погладить собачку, и она, слов­но почувствовав мою неприязнь, скалит совсем не игрушечные зубы, рычит и пытается тяпнуть меня за руку.

— Гамбит! — кричит какая-то женщина, выбегая из одного из кабинетов. — Гамбит, прекрати! Боже мой, он вас не укусил?

— Все в порядке, — отвечаю я. На самом деле это не так: меня трясет. Я получила негативное подкрепление — нет, даже наказание. Никогда больше не стану доверять той-терьерам, и я совершенно не хочу, чтобы мое отношение к ним изменилось.

Скиннер сказал бы, что может изменить мое отношение, толь­ко насколько я способна изменяться, насколько мы все на это способны?

Профессор Каган курит трубку. Его кабинет пропах слад­ковато-кислым пеплом. Он говорит с полной уверенностью, ти­пичной для представителя «Лиги плюща»:

«Лига плюща» — группа самых престижных университетов и колледжей на северо-востоке США, известных высоким уровнем на­учных исследований. Название связано с английской традицией: сте­ны университетов обычно увиты плющом.

— Позвольте вам сказать, что первая глава должна быть по­священа не Скиннеру. Первым был Павлов в начале XX века, а потом, на десятилетие позже, — Торндайк. Они-то и провели первые опыты по выработке условных рефлексов. Скиннер уточнил полученные ими данные, однако полученные им ре­зультаты не объясняют возникновения языка, мышления, рас­суждений, метафор, оригинальных идей и вообще когнитив­ных процессов. Не объясняют они и чувства вины или стыда.

— А как насчет, — спрашиваю я, — тех экстраполяции, ко­торые Скиннер делал из своих экспериментов? Будто бы у нас нет свободной воли, будто бы нами управляют одни только под­крепления? Вы в это верите?

— А вы в это верите? — отвечает мне Каган.

— Ну, — говорю я, — нельзя полностью исключить возмож­ность того, что мы постоянно находимся под контролем, что наша свободная воля на самом деле всего лишь отклик на оп­ределенный стимул...

Прежде чем я успеваю договорить, Каган ныряет под свой письменный стол — ныряет в буквальном смысле слова: вска­кивает с кресла и головой вперед устремляется в скрытое под крышкой пространство, так что я его больше не вижу.

— Я под столом, — кричит он оттуда. — Я никогда раньше не залезал под стол. Разве это не акт свободной воли?

Я моргаю. Там, где только что сидел Каган, теперь пустота. Из-под стола доносится шуршание. Я несколько беспокоюсь: во время телефонного разговора, когда мы договаривались насчет интервью, Каган упомянул, что у него болит спина.

— Ну, — бормочу я, чувствуя, как у меня холодеют от страха руки, — наверное, это может быть и актом свободной воли, и просто...

Каган снова не дает мне договорить. Он не вылезает из-под стола и продолжает разговор, скорчившись там. Я по-прежне­му его не вижу, до меня только доносится словно отделенный от тела голос.

— Лорин, — говорит Каган, — Лорин, вы не можете объяс­нить мое пребывание под столом ничем, кроме моей свобод­ной воли. Это не отклик на поощрение или стимул: я ведь ни­когда раньше под стол не залезал.

— О'кей, — говорю я.

Мы некоторое время сидим молча — я в кресле, он под сто­лом. Мне кажется, что я слышу, как эта противная собачонка скребется в холле. Мне страшно туда выходить, но и оставаться здесь я больше не хочу. Я раздираюсь между двумя возможнос­тями, так что сижу совершенно неподвижно.

Как мне кажется, Каган несколько недооценивает вклад Скиннера. Ведь наверняка эксперименты Скиннера — даже если они вторичны — важны для современного мира и нашего стремления к лучшей жизни. В 1950—1960-х годах методы Скиннера начали использовать в государственных психиатричес­ких лечебницах для помощи пациентам, страдающим тяжелыми психозами. Благодаря схеме оперантного научения безнадежно больные шизофреники оказались способны самостоятельно оде­ваться и есть, получая за каждую ложку поощрение в виде стра­стно желаемой сигареты. Впоследствии врачи стали применять такие методы, как десенсибилизация и погружение, позаим­ствованные из скиннеровского репертуара, для лечения фобий и панических расстройств; эти бихевиористские техники все еще широко применяются и явно сохраняют свою эффектив­ность. Как говорит Стивен Косслин, профессор психологии Гарвардского университета, «Скиннер еще вернется, я уверен­но могу это предсказать. Я остаюсь ярым его поклонником. Уче­ные совершают увлекательные новые открытия в области нер­вных субстратов, лежащих в основе открытий Скиннера». Косслин указывает на свидетельства того, что в мозгу существу­ет две основные системы, ответственные за научение: базаль-ные ганглии, паутина синапсов в глубине древних отделов моз­га, борозды которого ответственны за формирование навыков, и фронтальная кора, та самая покрытая извилинами выпук­лость, которая росла вместе с человеческим разумом и амбици­ями. Фронтальная кора, по гипотезам специалистов в области нейронаук, то самое образование, благодаря которому мы научились независимо мыслить, предвидеть будущее и строить планы, основываясь на прошлом опыте. Именно там рождает­ся креативность и все ее удивительные проявления, но, как го­ворит Косслин, «только часть наших когнитивных процессов связана с корой головного мозга». Значительная часть науче­ния, по его словам, «основывается на навыках, и эксперимен­ты Скиннера побуждают нас искать нервные субстраты фор­мирования этих навыков». Другими словами, Косслин утверждает, что Скиннер побудил ученых изучать базальные ганглии, повел их все дальше и дальше в глубины мозга, так что они, разбираясь в нервных сплетениях, выясняют биохимию, лежащую в основе поведения клюющих голубей, нажимающих на рычаг крыс и тех рефлексов, благодаря которым мы совер­шаем сальто-мортале летом на зеленой лужайке.

Брайан Портер, психолог-экспериментатор, применяющий разработанные Скиннером методы для решения проблем безо­пасности дорожного движения, говорит: «Конечно, бихевиоризм не порочен и не устарел. Скиннеровский бихевиоризм лежит в ос­нове многих полезных социальных изменений. Используя соответствующие техники, мы сумели снизить распространение лихачества на дорогах; например, случаев пересечения перекре­стков на красный свет стало на 10—12% меньше. Благодаря Скиннеру мы знаем, что поощрение эффективнее наказания в формировании желательного вида поведения. Техники, осно­ванные на скиннеровском бихевиоризме, помогают огромно­му числу людей избавиться от фобий и тревожности. Открытия Скиннера открывают заманчивые перспективы и в политике, если только наше правительство окажется в состоянии это понять».

Моя дочка плачет по ночам. Она просыпается в поту, и сно­видение медленно таете пробуждением. «Тихо, тихо», — шеп­чу я, прижимая ее к себе. Ее пижамка влажная, темные куд­ряшки спутались. Я глажу дочку по головке, где уже закрылся родничок, касаюсь лобика, за которым фронтальная кора с каж­дым днем образует все больше связей, растираю затылок, где, как мне представляется, скрываются ганглии, похожие на клуб­ки водорослей. Я по ночам обнимаю свое дитя, а за окном воет собака, напоминающая в лунном свете белый кусочек мыла.

Сначала дочка плачет потому, что бывает испугана: ей снят­ся страшные сны. Ей всего два годика, и ее мир расширяется с пугающей быстротой. Однако с течением времени она начина­ет плакать, желая, чтобы ее приласкали. Она привыкла к этим предрассветным объятиям, к ритму покачиваний, а за окном небо щедро усыпано звездами... Мы с мужем совершенно за­мучились.

— Может быть, нам следует скиннеризировать ее? — гово­рю я.

— Следует сделать что? — переспрашивает муж.

— Может быть, стоит прибегнуть к методам Скиннера, что­бы отучить малышку от плохой привычки? Каждый раз, когда мы подходим к ней ночью, мы осуществляем то, что Скиннер назвал бы положительным подкреплением. Нам нужно добиться, чтобы привычка угасла благодаря тому, что мы уменьшим, а потом и прекратим свои отклики.

Эта беседа с мужем происходит в постели. Мне самой уди­вительно, как гладко я выговариваю термины, введенные Б.Ф. Я рассуждаю совсем как эксперт. Говорить на языке Скиннера так занятно! Хаос побежден, мы снова высыпаемся.

— Так ты предлагаешь, — говорит муж, — чтобы мы просто позволяли ей плакать, пока она не наплачется и не уснет? — Го­лос его звучит устало. Всем родителям знакомы такие споры.

— Нет, — говорю я, — послушай! Нам не нужно, чтобы она наплакалась. Нужно создать строгую последовательность уменьшающегося подкрепления. В первый раз, когда она зап­лачет, мы подойдем к ней на три минуты; в следующий раз — на две. Можно воспользоваться секундомером. — В моем голо­се звучит возбуждение... или это все-таки тревога? — Потом мы постепенно будем увеличивать время, в течение которого мы позволяем ей плакать. Очень, очень постепенно. Так мы в кон­це концов добьемся угасания привычки благодаря угасанию от­кликов. — Говоря это, я вожу пальцем по простыне; она имеет рисунок в клетку, который раньше казался мне умилительно деревенским, а теперь напоминает используемую в лаборато­риях бумагу для самописца...

Мой муж смотрит на меня — настороженно, следует доба­вить. Он не психолог, а если бы был таковым, то принадлежал бы к школе Карла Роджерса;

Роджерс Карл (1902—1987) — американский психолог и психо­терапевт, применявший методы гуманистической психологии и клиенто-центрированной терапии.
у него мягкий голос и мягкие дви­жения.

— Не знаю... — говорит он. — Чему именно, по-твоему, мы ее так научим?

— Спать ночью в одиночестве, — отвечаю я.

— Или, — возражает он, — обнаружить, что когда ей требу­ется помощь, мы не обращаем на это внимания, что когда возникает опасность, реальная или мнимая, нас рядом не оказы­вается. Это не такой взгляд на мир, который я хотел бы при­вить дочери.

Впрочем, спор я выигрываю. Мы решаем скиннеризировать нашу дочку, хотя бы только потому, что остро нуждаемся в отдыхе. Вначале это кажется ужасно жестоким — слышать, как она зовет: «Мама, папа!», укладывать в кроватку, когда она про­тягивает ручонки в темноту, — но мы выдерживаем характер, и все получается как по волшебству, точнее, по науке. Через пять дней наша крошка ведет себя, как обученный нарколептик:

Нарколепсия — внезапные непреодолимые приступы сна.
стоит ей коснуться щекой подушки в кроватке, как она бес­пробудно засыпает на десять часов, и ночами нас никто не беспокоит.

Нам удалось! И теперь никто нас не будит! Только бывает, что мы с мужем не можем уснуть. Не забыли ли мы включить монитор? Достаточно ли высоко над кроваткой камера? А мо­жет быть, пустышка порвалась и задушит нашу малышку? Мы не спим, и иногда монитор доносит до нас дыхание дочки, по­хожее на шелест статических разрядов, но ни разу — ее голос: ни плача, ни смеха, ни милого детского лепета. Словно ей ме­шает какой-то сверхъестественный кляп...

Малышка так спокойно спит в своем белом ящике... кро­ватке.

Некоторые из настоящих скиннеровских ящиков хранятся в Гарварде. Я отправляюсь посмотреть на них. Они находятся в подвале Уильям-Джемс-холла, который все еще ремонтирует­ся. Мне приходится надеть каску — тяжелую желтую скорлупу. Я спускаюсь по лестнице все ниже и ниже. Воздух делается влажным, и большие черные мухи жужжат, как нейроны, ре­шающие сложную задачу. Стены подвала осыпаются, и если вы касаетесь их рукой, на ней остается тонкая белая пыль. Я про­хожу мимо рабочего в высоких сапогах и с сигаретой, мерцающий кончик которой похож на воспаленный прыщ у него на губе. Мне мерещится, что подвал полон крыс; они снуют вок­руг ящиков, их глазки светятся красным, голые хвосты мелька­ют туда и сюда: какая свобода!

Впереди я вижу огромное темное пятно на стене... или это тень?

— Вон они, — показывает мне сопровождающий, местный служащий.

Я иду вперед. Из полумрака выступают большие стеклян­ные витрины, внутри одной из которых мне мерещится какой-то скелет. Подойдя поближе, я вижу, что это останки птицы; ее полые легкие косточки соединены так, что птица кажется ле­тящей. Череп испещрен мелкими дырочками. Наверное, это один из голубей Скиннера, в глубоких глазницах мерцает жи­вой огонек... потом наваждение рассеивается.

Я перевожу взгляд с ящика на ящик и удивляюсь тому, что вижу. Скелет вполне соответствует зловещей репутации Скин­нера, но ящики, знаменитые ящики — неужели это и есть на­водившие страх черные ящики? Они, кстати, не черные, а не­выразительного серого цвета. То ли я читала где-то, что они черные, то ли это просто мое измышление — странное пересе­чение факта и мифа? Нет, эти ящики не черные, и к тому же они выглядят довольно хлипкими; снаружи видно записываю­щее устройство, внутри — маленькие рычажки. Рычажки такие маленькие, что почти вызывают умиление, а вот лотки, по ко­торым скатывались шарики корма, блестят холодным хирур­гическим хромом. И вот что я делаю: я сую голову внутрь ящика — открыв дверцу, я просовываю голову как можно глубже в ящик Скиннера, ощущая запах помета, страха, пищи, перьев — всяких мягких и твердых вещей, плохих и хороших. Как быстро предмет становится из привлекательно­го зловещим... как трудно оценить по достоинству даже ящик.

Возможно, думаю я, самый правильный путь к пониманию Скиннера — воспринимать его как двух человек, а не одного.

Есть Скиннер - идеолог, страшноватая личность, мечтавшая о создании общин, где людей дрессировали бы, как собачек, и есть Скиннер - ученый, сделавший замечательные открытия, на­всегда изменившие наши представления о том, чем определя­ется поведение. Имеются полученные Скиннером данные, нео­споримые и блестящие, подкрепление через нефиксированные интервалы, широкая область видов поведения, которые можно формировать, усиливать, ослаблять, и имеется скиннеровская философия, благодаря которой, как мне кажется, он и зарабо­тал свою темную репутацию. Эти две стороны индивидуально­сти Скиннера оказались перемешаны в общественном воспри­ятии (и уж в моем восприятии наверняка), в результате чего наука и порожденные ею идеи соединились в каком-то мифи­ческом сплаве. Однако можно ли разделить научные открытия и их возможное применение человечеством? Можем ли мы рас­суждать о расщеплении атома в чистом виде, отвлекшись от бомбы и ее бесчисленных жертв? Разве наука не укоренена в социуме, и ценность наших открытий не является нерасторжи­мо связанной с употреблением, которое мы им находим? Вот так мы и ходим по кругу, пытаясь найти выход из лексического и грамматического лабиринта, разрешить этическую и интел­лектуальную проблемы, имеющие чрезвычайную важность: будто бы науку и ее данные лучше всего оценивать, держа их взаперти в ящике, подальше от человеческих рук, которые не­избежно придадут им ту или иную форму.

Если отвлечься от вопроса о применении как критерии цен­ности научных открытий, то каковы механизмы, способство­вавшие обретению Скиннером дурной славы? Как и почему воз­никли странные мифы о покончившей с собой дочери (которая, похоже, жива), о черных ящиках, об ученых, превращающих людей в роботов, почему такой взгляд оказывается предпочти­тельнее более взвешенной (к которой я постепенно пришла) оценке человека, колебавшегося между лирической прозой и перемалыванием цифр, человека, нырявшего в теплую воду пруда после занятий с крысами и голубями, человека, напевав­шего мелодии Вагнера, полные сантиментов, изучая рефлексы зеленой лягушки? Почему вся эта многогранность оказалась по­теряна? Наверняка в этом отчасти виноват сам Скиннер. «Он был алчен, — говорит пожелавший остаться анонимным кол­лега. — Он сделал единственное открытие, а желал распростра­нить его на весь мир; вот и споткнулся».

И все же нас отвращает от Скиннера не только его алчность. Изобретая новые приспособления, Скиннер поднял вопросы, которые оказались оскорблением человеку западного мира, гордящемуся своей свободой, но одновременно испытываю­щему большие сомнения насчет того, насколько эта свобода основательна. Наша боязнь редукционизма,

Редукционизм — методологическая установка, направленная на сведение явлений одного порядка к качественно иным явлениям (на­пример, психических — к физиологическим или биохимическим).
подозрения по поводу того, не является ли наше поведение всего лишь на­бором автоматических реакций, не возникли, как многие предпочли бы думать, только с приходом индустриальной эры. Они много, много старше. Еще с тех пор, как Эдип бунтовал против своей неумолимой судьбы или Гильгамсш пытался ос­вободиться от роли, отведенной ему богами, люди гадали и тре­вожились о том, в какой мере мы сами дирижируем своими поступками. Работы Скиннера, как и некоторые другие, оказались тем сосудом, освещенным блеском металла машин XX века, в котором скопились наши постоянно обновляющиеся страхи.

Прежде чем уйти из подвала, где хранятся архивы Скин­нера, я делаю еще одну остановку: мне хочется увидеть тот детский ящик, в которой маленькая Дебора провела первые два с половиной года своей жизни. Сам ящик, как выясни­лось, был разобран, но мне показывают его изображение в «Журнале для домохозяек», который в 1945 году напечатал статью об этом изобретении Скиннера. «Журнал для домо­хозяек» был, пожалуй, не лучшим местом для публикации, если вы хотели поддержать свою научную репутацию. Тот факт, что Скиннер выбрал этот второстепенный женский журнал, свидетельствует о его весьма невысоких пиаровских навыках.

Статья называется «Младенец в ящике»; рядом с заглавием помещена картинка, на которой улыбающаяся Дебора упира­ется пухлыми ручками в плексигласовую стенку. Однако чита­ем дальше. Ящик для младенца, как выясняется, представляет собой всего лишь усовершенствованный манеж, в котором ма­лышка Дебора проводила по нескольку часов вдень. Благодаря термостату в нем поддерживалась постоянная температура, и ребенок не страдал ни от опрелостей, ни от насморка. По этой же причине отпадала надобность в подгузниках и пеленках, и мамочка могла избавиться от своего постоянного кошмара: как бы ребенок в них не задохнулся. Скиннер придумал специаль­ную обивку, впитывавшую влагу и запахи; в результате время, затрачиваемое женщиной на стирку, сокращалось вдвое, что было особенно ценно в те времена, когда одноразовые памперсы еще не были придуманы. Все это представляется вполне гуманным, можно даже сказать — феминистским. Если же дочитать статью до конца, оказывается, что благодаря по-настоящему благопри­ятной окружающей среде (младенцу не грозили негативные под­крепления - даже упав, он не ушибся бы, поскольку углы манежа тоже имели мягкую обивку) ребенок получал одни только поощ­рения; Скиннер надеялся, что таким образом вырастит уверен­ного в себе головореза, полагающего, что может справиться со всем, что его окружает, и что таким же будет и его взгляд на мир в целом.

Все это, несомненно, выглядит весьма прогрессивным и благородным, так что Скиннера твердо можно зачислить в ряды гуманистов. Однако (а в моем рассказе «однако» встречается по­стоянно) статья содержит и предложения читателей: как назвать новое приспособление. «Вырабатыватель условных рефлексов ребенка» — довольно пугающе, если не просто глупо...

В Интернете можно обнаружить тысячи и тысячи Дебор Скиннер, но ни одна не оказывается той, которая мне нужна. Мне хочется найти дочь Б.Ф., удостовериться, что она жива. Я звоню Деборе Скиннер, автору поваренной книги, и четырех­летней Деборе Скиннер, и еще нескольким носительницам это­го имени. Мне попадаются Деборы, торгующие цветами, Де­боры-физиотерапевты, Деборы-риэлторы, но ни одна из них не признает родства с Б.Ф. Скиннером.

Нет, найти нужную мне Дебору в Америке не удается; нет и свидетельств о ее смерти в Биллингсе, штат Монтана. Но вот кого я нахожу, прибегнув к неоценимой помощи Интернета, — это ее сестру, Джулию Варгас, профессора педагогики Запад­но-Вирджинского университета. Я набираю ее номер.

— Я пишу книгу о вашем отце, — говорю я, удостоверив­шись, что она на самом деле дочь Б.Ф. Скиннера. Мне слыш­но, как где-то на заднем плане звякают кастрюли и стучит нож — чоп-чоп, — и представляю себе ее, другую дочь Скин­нера, не попавшую в миф, нарезающую картошку и ярко-оран­жевую морковку на старой разделочной доске в уединении своей кухни.

— Вот как, — говорит она, — и что же о нем вы пишете? — Нет сомнения: в голосе ее звучит подозрительность, она явно готова дать отпор.

— Я пишу, — отвечаю я, — о великих психологических экс­периментах и хочу включить в книгу сведения о вашем отце.

— Ох... — говорит она и умолкает.

— Вот я и подумала, что вы могли бы рассказать мне, что он был за человек.

Чоп-чоп... я слышу, как где-то хлопает дверь.

— Я подумала, — повторяю я, — что вы могли бы сказать мне, что думаете...

— Моя сестра жива, и у нее все хорошо, — перебивает меня миссис Варгас. Я, конечно, ее об этом не спрашивала, но мне понятно, что такой вопрос ей задавали многие, и она знает, что все расспросы о ее семье этим начинаются и кон­чаются, оставляя в тени выдающиеся научные достижения ее отца.

— Я видела ее портрет на сайте в Интернете, — говорю я.

— Она художница, — объясняет Джулия, — живет в Анг­лии, счастлива в замужестве. Она научила своего кота играть на рояле.

— Была ли она близка с отцом? — спрашиваю я.

— О, мы обе были с ним очень близки, — говорит Джулия и снова умолкает; на этот раз я практически вижу все, чем запол­нено это молчание: воспоминания, чувства, прикосновение от­цовской руки к детской головке... — Мне ужасно его не хвата­ет, — вздыхает Джулия.

Нож больше не стучит по доске, и дверь больше не хлопает. Место этих звуков занимает голос Джулии Варгас, полный чего-то похожего на ностальгию. Сдержаться она не может.

— Он имел подход к детям, — говорит Джулия. — Он их лю­бил. Наша мать... — Но фразу она не договаривает. — А папа... папа делал для нас воздушных змеев, замечательных змеев, ко­торых мы запускали над Монхеганом. А еще он каждый год во­дил нас в цирк, а нашу собаку, Хантера, научил играть в прятки. Он мог научить животное чему угодно, так что Хантер играл в прятки, и это было замечательно... А змеев мы делали из до­щечек и бечевки, и они летали высоко в небе.

— Так что для вас, — говорю я, — он был самым замеча­тельным отцом.

— Да, — отвечает Джулия, — он точно знал, что нужно ре­бенку.

— А как насчет... — говорю я, — всей той критики, которую вызвали его работы?

Джулия смеется, хотя этот смех больше похож на лай.

— Я сравниваю его с Дарвином, — говорит она. — Люди отвергали идеи Дарвина, потому чго боялись их. Идеи моего отца тоже пугают, но они не менее велики, чем открытия Дар­вина.

— Вы согласны со всеми идеями своего отца? — спраши­ваю я. — Вы согласны с тем, что мы — просто автоматы, что мы лишены свободы воли, или вы думаете, что он сделал слишком далеко идущие выводы из экспериментальных данных?

Джулия вздыхает.

— Знаете ли, — говорит она, — если мой отец и сделал в чем ошибку, так это в том, какие слова выбирал. Люди услышали слово «контроль» и сочли его фашистом. Если бы отец сказал, что люди получают информацию от окружающей среды или что окружающая среда их вдохновляет на определенные поступки, никаких проблем не возникло бы. Что касается моего отца, — продолжает Джулия, — истина заключается в том, что он был пацифистом. Еще он защищал права детей. Он не верил в пользу каких бы то ни было наказаний, потому что на примере живот­ных убедился в их бесполезности. И еще мой отец добился от­мены смертной казни в Калифорнии, но об этом никто не вспо­минает.

Никто не вспоминает, — повышает голос Джулия, начиная сердиться, — что отец отвечал на каждое приходившее к нему письмо, в то время как эти гуманисты, — она практически вып­левывает слово, — эти так называемые гуманисты, представи­тели школы «У меня все о'кей, у тебя все о'кей», даже не берут па себя труд отвечать своим поклонникам. Они слишком заня­ты. Мой отец никогда не оказывался слишком занят, когда люди обращались к нему.

— Нет, нет, конечно, — говорю я, чувствуя некоторый страх. Голос Джулии звучит слишком напряженно, она слишком стра­стно защищает своего дорогого папочку.

— И позвольте сказать вам еще кое-что, — продолжает Джу­лия, и по ее тону я понимаю, что сейчас прозвучит важный вопрос, вопрос, который поставит меня на место. — Вот скажите мне, только честно...

— Обязательно, — отвечаю я.

— Вы хоть читали такие его работы, как «За пределы свобо­ды и достоинства», или вы тоже из тех ученых, которые пользу­ются вторичными источниками?

— Ну... — начинаю я заикаться, — поверьте, я читала мно­гие работы вашего отца...

— Верю, — перебивает она меня, — но как насчет «За пре­делы свободы и достоинства»?

— Э-э... нет, — мямлю я. — Я интересовалась его-чисто на­учными публикациями, а не философскими.

— Нельзя разделить науку и философию, — говорит Джу­лия, отвечая на тот вопрос, который я уже задавала себе. — Так вот вам домашнее задание. — Теперь ее голос звучит, как голос матушки, тетушки или старой учительницы — спокойно и теп­ло. Я снова слышу «чоп-чоп» — нож режет картошку и морков­ку. — Выучите свой урок, и тогда поговорим.

В тот вечер, уложив дочурку спать, я берусь за потрепанный томик под названием «За пределы свободы и достоинства» — со­чинение, которое я относила к тоталитаристским текстам вро­де «Майн кампф»; они стоят на моей книжной полке, но про­честь их я никак не удосуживаюсь.

«Ситуация постоянно ухудшается, и приводит в уныние то, что все большая вина за это ложится на технологию. Улучше­ние санитарных условий и успехи медицины сделали особенно острыми проблемы контроля над численностью населения. Войны стали особенно разрушительны с изобретением ядер­ного оружия, а бездумная погоня за удовлетворением потреб­ностей в ответе за загрязнение окружающей среды».

Хотя это было написано в 1971 году, я вполне могу себе пред­ставить, будто читаю речь Альберта Гора или недавнее заявле­ние партии зеленых. Не спорю: дальше Скиннер говорит некоторые вещи, которые вызывают тревогу: «Поставив под вопрос контроль, который осуществляет над своей жизнью отдельный человек, и показав роль влияния окружающей среды, наука о поведении тем самым подвергает сомнению концепции досто­инства и значимости человека». Однако такие высказывания тонут в чисто прагматических рассуждениях. Скиннер недвус­мысленно пропагандирует социальную политику, основываю­щуюся на собственных экспериментальных данных. Он при­зывает нас оценить несомненный контроль (или влияние) окружающей среды и придать окружающей среде такой вид, чтобы она осуществляла «позитивное подкрепление»; другими словами, Скиннер призывает поощрять адаптивное и креатив­ное поведение граждан. Он советует обществу создавать такие стимулы, которые заставляли бы нас проявлять лучшие свои качества и подавлять те, которые ведут к деградации (как в тюрь­мах и трущобах). Скиннер предлагает отказаться от наказаний, от унижения. Кто мог бы с этим спорить? Так не стоит ли отка­заться от риторики, подменяющей честные намерения треску­чими фразами?

В книге Скиннера написано: «Главная беда нашего века — не тревожность, а войны, преступность и другие напасти. Чув­ства — это побочный продукт поведения». В сказанном — суть скиннеровского многократно критиковавшегося антимента-лизма, его убеждения, что следует обращать внимание не на разум, а на поведение. На самом деле это не отличается от лю­бимого изречения вашей матушки: «Дела говорят громче, чем слова». По мнению Скиннера — и последователя «Нью Эйдж»

«Ныо Эйдж» — возникшая в США в 1980-х годах субкультура, приверженцы которой считают, что начинается эра духовного обнов­ления человека и общества. Движение включает широкий спектр ве­рящих в личный духовный рост, холистическую медицину, реинкар­нацию, астрологию и т.д.
Нормана Казинса, — когда мы действуем подло, наши чувства становятся чувствами подлецов, а не наоборот. Согласны вы с этим или нет, такую позицию едва ли можно назвать антигу­манной. В равной мере нельзя считать, когда Скиннер пишет о том, что человек существует в неразрывной связи с окружаю­щей средой и никогда не может быть от нее свободным, будто он этим налагает на человечество сковывающие его цепи (как это было воспринято многими); речь идет просто о серебрис­той паутине, связывающей нас со всем на свете. Я видела, как Джером Каган залез под стол, уверяя меня, что проявляет сво­бодную волю и способен существовать независимо от окружа­ющей среды; может быть, он действовал, опираясь на сомнительную патриархальную традицию. Сточки зрения Скиннера, мы все связаны друг с другом и должны нести ответственность за соединяющие нас веревочки. Попробуйте сравнить такую по­зицию с мнением современной феминистки Кэрол Гиллиган, считающей, что мы живем в сетях взаимозависимости, и жен­щины понимают и уважают это обстоятельство. И Гиллиган, и все феминистски настроенные психотерапевты утверждают, что мы вовсе не совершенно независимы, а состоим в родстве, и что пока мы не примем соответствующую картину мира и не создадим мораль, основанную на этом неоспоримом факте, общество будет продолжать разрушаться. Откуда Гиллиган, Джин Бейкер Миллер и другие феминистки почерпнули свои теории? В их работах таится дух Скиннера; может быть, его сле­дует считать первым психологом-феминистом или все психо­логи-феминисты являются тайными скиннерианцами? В лю­бом случае мы воспринимали Скиннера слишком упрощенно. Похоже, мы сильно ограничили его в свободе, прежде чем ему удалось поместить нас в свой ящик.

Джулия, приехавшая по делам в Бостон, приглашает меня посетить старый дом Скиннеров на Олд Ди-роуд в Кембридже. Я приезжаю туда чудесным весенним днем; сады полны цвету­щей сирени. Джулия оказывается пожилой женщиной, гораз­до старше, чем я ее себе представляла, с тонкой прозрачной кожей и зелеными глазами. Она впускает меня в дом. Этой есть жилище Б.Ф. Скиннера, куда он возвращался после долгих ча­сов в лаборатории, где изучал удивительную пластичность жи­вых существ, наши связи с обществом и все их разнообразные проявления. Оперантное научение — сухое и холодное назва­ние для концепции, которая в действительности может озна­чать, что мы — одновременно скульпторы и скульптуры, худож­ники и картины, несущие ответственность за собственное творение.

Дом по-прежнему принадлежит семье Скиннера. В настоя­щее время в нем живет внучка Б.Ф., Кристина, которая, как сообщает мне Джулия, является закупщицей для «Файлинс».

Сеть универмагов по продаже со скидкой товаров известных дизайнеров.
Кухонный стол завален каталогами, фотографии моделей в чер­ных кружевных трусиках соседствуют со старыми снимками Павлова и его пускающей слюни собаки.

Джулия ведет меня в кабинет своего отца, откуда больше десяти лет назад его забрали в госпиталь, где он и умер. Откры­вая дверь, Джулия говорит:

— Я сохранила все в точности так, как было при отце.

Мне кажется, что я слышу в ее голосе слезы. В кабинете душ­но. У одной стены стоит огромный желтый ящик, в котором Скиннер спал или слушал музыку. На стенах фотографии дево­чек — Деборы и Джулии, собаки Хантера. Большая книга на столе открыта на той же странице, что и много лет назад. Рядом — очки Скиннера. Там же бутылочки с витаминами, которые он при­нимал; несколько капсул Скиннер так и не успел принять, ког­да его увезли, а вскоре и похоронили в последнем в его жизни ящике — настоящем черном ящике. Я касаюсь бутылочек и ста­кана, в котором виден какой-то высохший синий эликсир. Мне кажется, что я ощущаю запах Б.Ф. Скиннера — запах старости и эксцентричности, пота, собачьей слюны, птичьего помета, без­мятежности. На полке стоят папки, и я читаю этикетки на них: «Голуби, играющие в пинг-понг», «Эксперимент с вентилируе­мой колыбелью» и в самом конце — «Являюсь ли я гуманистом?». Есть что-то говорящее о трогательной уязвимости в том, что этот вопрос, возможно, самый важный, задан так откровенно.

— Можно мне прочесть? — спрашиваю я Джулию.

— Конечно.

Мы обе говорим шепотом в этой комнате, где сохранено прошлое. Джулия достает папку. Почерк Скиннера мелкий и неразборчивый, мне удается прочесть только отдельные слова — «ради блага человечества», «мы должны сохранить природу, что­бы выжить», а в самом конце пожелтевшей страницы — «Инте­ресно, стоило ли мне жить?».

Я смотрю на Джулию.

— Вы не собираетесь передать эти материалы в архив свое­го отца? — В полумраке кабинета ее глаза блестят, и их выра­жение, так же как и одержимость, с которой Джулия поклоня­ется миру Скиннера, говорит мне, что отец — единственная вероятность, в которой она никогда не усомнится; он — един­ственный стимул окружающей среды, который ее полностью себе подчинил. Хотел бы Б.Ф. Скиннер такой страстной пре­данности или поощрил бы дочь к тому, чтобы идти дальше, ис­кать новые подкрепления, которые создадут новые реакции и породят новые идеи, пока голуби клюют пластинку, а крысы все бегут и бегут?

— Вот посмотрите, — говорит Джулия, показывая на сто­лик у кресла. — Тут остатки шоколадки, которую отец ел как раз в тот момент, когда за ним приехали из больницы. — И дей­ствительно, на столе лежит кусочек черного шоколада на фар­форовой тарелочке, и на нем отпечатались следы зубов. — Я хочу, чтобы эта шоколадка сохранилась навсегда.

— Сколько же ей лет? — спрашиваю я.

— Больше десяти, и она все еще в хорошем состоянии.

Я смотрю на Джулию, а потом, когда она выходит из ком­наты, поднимаю надкусанный квадратик и внимательно его разглядываю. Мне отчетливо видно, где губы Скиннера каса­лись сладости... а потом, словно мою руку дергает невидимая нитка, в ответ на стимул, которого я совершенно не ожидала, а может быть, как проявление полной свободы воли (ответа на этот вопрос я не знаю, не знаю!), — я поднимаю руку — или моя рука оказывается поднята — и я представляю себе, как кладу этот кусочек в рот. Я ощутила бы вкус старого и пыльного шо­колада, и на моих зубах остался бы след чего-то очень странного и не такого уж сладкого.

Автор: Лорин Слейтер

Оставьте комментарий!

grin LOL cheese smile wink smirk rolleyes confused surprised big surprise tongue laugh tongue rolleye tongue wink raspberry blank stare long face ohh grrr gulp oh oh downer red face sick shut eye hmmm mad angry zipper kiss shock cool smile cool smirk cool grin cool hmm cool mad cool cheese vampire snake excaim question

Комментарий будет опубликован после проверки

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

MaxSiteAuth.

(обязательно)