Зыблев.ру
Зыблев.ру

6. Обезьянья любовь

Приматы Гарри Харлоу

Эксперименты Гарри Харлоу с проволочными обезьянами лежат в основе психологии привязанности. Харлоу сумел по­казать, что детеныши обезьян более привязаны к мягкой сур­рогатной матери, чем к металлической, пусть и кормящей их молоком; из этого открытия родилась вся наука о прикосно­вениях. Эти эксперименты, многие из которых были засняты на пленку, оставляют ощущение озноба и подчеркивают то значение, которое имеет в нашей жизни близость.

«Послушание». «Конформизм». «Рассудок». «Ориентиры». Эти слова постоянно произносились, но Гарри Хар­лоу они не нравились. Он хотел говорить о любви. Однажды он выступал на конференции, говорил о любви, и каждый раз, как он употреблял это слово, один из ученых перебивал его и спрашивал: «Вы, должно быть, имеете в виду близость, верно?» В конце концов Харлоу, человек резкий, хоть и склонный иногда проявлять странную стеснительность, ответил: «Может быть, близость — это все, что вы знаете о любви; я благодарю Бога за то, что он не подверг меня таким лишениям».

Это было очень для него характерно: сказать такую вещь публично. Он был обидчивым и невежливым; некоторые вспо­минают его с искренним отвращением, другие — с симпатией.

— Мой отец... — говорит его сын Джеймс Харлоу, — я по­мню, как он брал меня во все свои поездки. Он взял меня на Гавайи, где мы обедали с Грегори Бейтсоном и его гиббоном. Отец покупал мне мороженое, и мы летали на бипланах.

Однако не так уж трудно обнаружить и другую сторону медали.

— Харлоу был настоящим негодяем, он пытался поломать мне карьеру, — говорит его бывший ученик.

— Он ненавидел женщин. Он был просто свиньей, — гово­рит другой бывший студент; оба они попросили не называть их имен.

Но все же эта свинья в 1959 году выступила с трибуны и го­ворила о явлениях в науке, которые никто раньше не осмеливался упоминать. Харлоу, Набоков психологии, дал сухой ста­тистике гемоглобин и сердце. Его эксперименты были долгими размышлениями о любви и о тех многочисленных способах, ко­торыми мы ее разрушаем.

О детстве Харлоу известно мало. Он родился в 1905 году в графстве Фэйрфилд, Айова; тогда его звали Гарри Израэль. Его отец, Лон Израэль, был разорившимся изобретателем, а мать Мейбл, весьма целеустремленная женщина, находила городок на Среднем Западе слишком тесным. Она, как вспоминает Хар­лоу в своей незаконченной автобиографии, не проявляла теп­ла. Сын запомнил ее стоящей у панорамного окна гостиной и глядящей на улицу, где всегда была зима, небо казалось засаленным, а земля плоской; с черных ветвей деревьев падали комья мокрого снега.

Харлоу всю жизнь испытывал приступы депрессии; может быть, они начались именно там, на плоской земле, уходящей в безмерную даль, в эти долгие зимы с пасмурными днями и изредка пробивающимся солнцем, которое садилось уже в четы­ре часа. А может быть, дело было в расстоянии, которое разде­ляло мать и сына; должно быть, Харлоу тосковал по чему-то утешительному. В школе он не прижился.

— Он был странным маленьким отщепенцем, — говорит его биограф Дебора Блюм.

Единственным, чем интересовался Харлоу, были поэзия и рисование. В айовской школе изучали такие предметы, как «Уп­равление фермой и севооборот» и «Что приготовить, чтобы муж­чина был доволен». Однажды, когда Харлоу учился в четвертом классе, учитель дал классу поэтическое задание, и Харлоу очень радовался, что наконец-то окажется частью общей жизни, — пока не узнал тему сочинения: «Красота чистки зубов». Чистки зубов! В возрасте десяти лет Харлоу начал каждую свободную минуту посвящать рисованию. Склонившись над большим аль­бомом, высунув язык в яростном напряжении, он изображал странную и прекрасную страну под названием Язу; эта страна была населена крылатыми и рогатыми существами, и все было текучим и летучим. Когда он заканчивал картинку, он рассекал животных резкими черными линиями, делил их пополам и на четвертинки, так что животные лежали на странице окровавленными, но все же прекрасными, несмотря на вивисекцию.

Харлоу окончил школу в графстве Фэйрфилд, проучился год в колледже Рид, а закончил образование в Стэнфордском уни­верситете, где все были очень красноречивы; Харлоу, страдав­ший дефектом речи, стеснялся выступать публично. Никакое другое место, повторял он впоследствии, не делало его таким неуверенным в себе, как Стэнфорд. Компенсировал он это тем, что работал как лошадь. Его учителем был Льюис Тсрмен,

Термен Льюис (1877—1956) — известный американский психо­лог, специалист по проблемам измерения интеллекта и его развития, а также творческих способностей.
зна­менитый своими исследованиями IQ, коэффициента интеллек­та, который как раз тогда изучал одаренных детей. Вот и оказались в одной лаборатории Харлоу с его шепелявостью и блис­тательные дети, складывавшие яркие кубики и мозаики. Термен сообщил Харлоу, что из того ничего не получится, что са­мое большее, на что тот может рассчитывать, — это работа в каком-нибудь захолустном колледже. Однако Харлоу его уго­варивал, и в конце концов Термен сказал что-то вроде следую­щего: «Перемените имя с Израэль на какое-нибудь другое... и тогда посмотрим, что можно сделать». Так Харлоу сделался Хар­лоу, и Термен в 1930 году устроил его в университет Висконси­на, где посреди суши в небо, как большие голубые глаза, смот­рят озера, а зимний ветер больно кусается.

Харлоу был готов отправиться, куда бы его ни послали. Ше­пелявя и хромая, он перешел из солнечного Пало Альто в Мэ­дисон, штат Висконсин. Он женился на одной из одаренных испытуемых Термена, которая теперь была уже не ребенком, — Кларе Мейерс с IQ 155, и Термен прислал им поздравление: «Я рад узнать, что великолепная наследственность Клары соеди­нится с работоспособностью Гарри как психолога». Милое письмо, хотя, на мой взгляд, более подходит к спариванию жи­вотных, чем к союзу двух людей... Клара обладает потрясаю­щим генетическим потенциалом, а Харлоу... что есть у него? Что есть у него? Этот вопрос преследовал Гарри Харлоу всю жизнь, он задавал себе снова и снова — и в самые темные дни, и в моменты, когда он был счастлив, — всегда подозревая, что его дарования мимолетны, что он обрел их только благодаря крепкой, упорной, удушающей хватке.

Перебравшись в Мэдисон, Харлоу собирался изучать крыс, но стал работать с обезьянами — макаками резус, мелкими под­вижными животными. Будучи учеником Термена, он начал с разработки теста интеллекта для обезьян, своего рода IQ для приматов; он добился большого успеха, доказав, что эти малень­кие зверьки могут решать задачи гораздо более сложные, чем считали авторы более ранних исследований. Репутация Харлоу укреплялась. Мэдисонский университет отвел под лабораторию для работы с приматами здание старой фабрики, и студенты рвались в ученики Харлоу. Изучая обезьян, Харлоу изолировал де­тенышей от их матерей и сверстников, и именно при этом на­ткнулся на то, что принесло ему славу. Он исследовал головы обезьян, но оказалось, что он наблюдает их сердца, и это выз­вало большой интерес. Детеныши, когда их отрывали от мате­рей, делались чрезвычайно привязаны к махровым полотенцам, которые устилали пол клетки. Они ложились на них, стискива­ли в своих крошечных кулачках, впадали в истерику, если по­лотенце отнимали, — в точности как человеческие младенцы, привязанные к своим любимым одеяльцам и игрушечным миш­кам. Маленькие обезьянки любили свои полотенца. Почему? Это огромный вопрос. Привязанность раньше понималась ис­ключительно в терминах пищевого поощрения. Мы любим сво­их матерей, потому что любим материнское молоко. Младенец тянется к матери, потому что видит ее набухшие груди и тем­ный сосок и тут же начинает испытывать голод и жажду. Кларк Халл и Кеннет Спенс утверждали, что вся человеческая привя­занность зиждется на удовлетворении потребности; голод — ос­новная потребность, и мы стремимся ее удовлетворить; то же самое касается жажды и секса. В 1930—1950 годах теория удов­летворения потребностей и его связи с любовью сомнению не подвергалась.

Харлоу, впрочем, начал задаваться вопросами. Он кормил детенышей из рук, из маленьких пластиковых бутылочек, и ког­да он убирал бутылочку, детеныши просто причмокивали и, мо­жет быть, вытирали белые капли со своих маленьких подбород­ков; но вот когда он пытался отобрать махровое полотенце, ну, тут обезьянки начинали кричать, словно их режут, кидались па пол и вцеплялись в полотенца мертвой хваткой. Это зрелище завораживало Харлоу. Обезьянки визжали. (А где-то в другом времени Мейбл стояла у окна, а ее сын — в двух футах от се плюшевого, но холодного бока. Животные летали в своем осо­бом лесу, рассеченные черными линиями, изливая синюю и красную кровь.) Харлоу смотрел на вопящих обезьянок и ду­мал о любви. Что такое любовь? И наконец Харлоу увидел. Как пишет его биограф Блюм, лучший способ понять сердце — раз­бить его. Так и началась жестокая и прекрасная карьера Харлоу.

Генетическое наследие макак резус примерно на девяносто четыре процента совпадает с человеческим. Другими словами, люди на девяносто четыре процента — макаки резус и только на шесть процентов — люди. Если двинуться вверх по филоге­нетической шкале, то окажется, что мы примерно на девянос­то восемь процентов орангутаны или на девяносто девять процентов шимпанзе, и только совсем крошечный кусочек плоти принадлежит исключительно человеку. Именно по этой причине исследователи-психологи давно используют приматов в своих экспериментах.

— Обезьяны обладают обширным языковым репертуаром и сложным интеллектом, который мы недооцениваем только вследствие своего картезианского взгляда на мир, — говорит изучавший приматов Роджер Фоутс.

Может быть, Фоутсу это и было очевидно, но Харлоу думал иначе.

— Единственная вещь, которую я ценю в обезьянах, — говорил он, — это получаемые от них данные, которые я могу опубликовать. Я нисколько их не люблю. Я никогда их не лю­бил. Животные вообще мне не нравятся. Я испытываю отвращение к кошкам. Я ненавижу собак. Как можно любить обезьян?

Для его эксперимента понадобились проволочная сетка, ножницы по металлу, паяльник, картонные конусы, гвозди и мягкая ткань. С помощью ножниц по металлу и паяльника Хар­лоу соорудил проволочную мать; ее поверхность состояла из маленьких квадратиков, а спереди имелась единственная грудь. К ней крепился стальной сосок с маленькой дырочкой, сквозь которую вытекало обезьянье молоко.

Харлоу сделал и мягкую суррогатную мать, обернув махровой тканью картонный конус.

Мы изготовили суррогатную мать по инженерным принципам человеческого организма. Мы создали вполне про­порциональное обтекаемое тело, лишенное ненужных выпуклостей и конечностей. Излишеств в телосложении суррогатной матери мы избежали благодаря сокращению числа грудей с двух до одной и помещению этой единствен­ной груди в верхней части торса, тем самым максимизиро­вав естественные и изученные перцептивные и моторные возможности детеныша... В результате получилась мать — мягкая, теплая и ласковая, обладающая бесконечным тер­пением, доступная 24 часа в сутки... Кроме того, мы изготовили мать-машину с максимальным удобством обслужива­ния, поскольку любая неисправность могла быть устранена простой заменой черных коробочек и составных частей. Мы полагаем, что изготовили очень совершенную мать-обезья­ну, хотя это мнение не разделяется обезьянами-отцами, писал Харлоу в статье «Природа любви», опубликованной в журнале «Америкен Сайколоджист» в 1958 году.

Итак, они начали. Они взяли группу новорожденных де­тенышей макаки резус и поместили их в клетку с двумя сур­рогатными матерями: проволочной, полной молока, и мило улыбающейся матерчатой, грудь которой была пуста. Лабо­ранты вели записи, в которых отразились все травмирующие особенности эксперимента: обезьянки-матери, поняв, что детенышей у них отняли, визжали и бились головами о стенки клеток; малыши стонали, когда попадали в отдельное помещение. Час за часом длился этот звериный кошмар, и вся лаборатория наполнялась вонью: жидкий стул, как писал Харлоу, указывает на высокую степень эмоционального напряжения. Клетки были перемазаны этим золотистым сви­детельством горя, а маленькие макаки сворачивались клубком, высоко задрав хвостики и показывая свои крохотные извергающие жидкость задики.

Однако тут, как заметил Харлоу, начинали происходить уди­вительные вещи. Через несколько дней детеныши переносили свою привязанность с настоящих матерей, которые теперь были недоступны, на матерчатых суррогатных; за них они цеплялись, по ним ползали, их лица ласкали своими маленькими лапка­ми, их ласково покусывали и проводили многие часы, сидя у них на спинах или животах. Впрочем, матерчатая мать не мог­ла накормить их молоком, так что когда малыши испытывали голод, они кидались к стальной кормящей машине — прово­лочной матери, а потом, наполнив животики, бежали обратно в безопасность, которую им давала мягкая ткань. Харлоу отме­чал количество времени, которое маленькие макаки проводи­ли, питаясь, и которое уходило у них на общение с мягкой ма­терью, и сердце у него, должно быть, колотилось быстрее, потому что он был на пороге открытия, а потом и перешагнул этот порог.

— Мы не удивились, когда обнаружили, что комфорт, ко­торый приносит контакт, является базисом таких переменных, как привязанность и любовь, но мы не ожидали, что он полно­стью заслонит такой фактор, как питание; действительно, раз­личие оказалось настолько большим, что заставило предполо­жить: главная функция кормления — обеспечение частого и тесного телесного контакта детеныша с матерью.

Тем самым Харлоу установил, что любовь произрастает из прикосновения, а не из вкуса; именно поэтому, когда молоко у матери пропадает, как это неизбежно случается, ребенок про­должает ее любить, распространяя эту любовь, воспоминание о ней вширь, так что любые взаимоотношения в дальнейшем оказываются воспроизведением, вариантом этих ранних так­тильных впечатлений.

— Безусловно, — пишет Харлоу, — не молоком единым жив человек.

1930—1950-е годы были ледниковым периодом в воспита­нии. Знаменитый педиатр Бенджамин Спок рекомендовал кор­мить детей по расписанию; Скиннер рассматривал ребенка в терминах паттернов подкрепления и наказания, так что если вы хотели, чтобы малыш перестал плакать, вам следовало прекратить поощрять его, беря на руки. В знаменитых книгах Джо­на Уотсона о воспитании детей было написано: «Не балуйте их. Не целуйте их, укладывая спать. Лучше кивните и пожмите ре­бенку руку, прежде чем выключить свет».

Что ж, Харлоу собрался отправить всю эту чушь в мусорную корзину и заменить ее истиной, которая состояла в том, что вам никогда не следует пожимать ребенку руку, а вот обнимать его нужно почаще. Прикосновение жизненно важно, оно не балует, а спасает, и тут годится любое прикосновение. «Лю­бовь к настоящей и к суррогатной матери выглядят очень сход­но, — писал Харлоу. — Как показывают наши наблюдения, при­вязанность детеныша обезьяны к настоящей матери очень сильна, но ей ничем не уступает любовь, которую в условиях эксперимента детеныш проявляет к суррогатной матери из ткани».

В то время лабораторию Харлоу охватило великое возбуждение. Исследователи обнаружили главную переменную в воз­никновении любви и отвели второстепенное место другой пе­ремен ной — кормлению — как имеющей минимальное значение; все это они могли показать наглядно, с помощью графиков. В Мэ­дисоне стояла зима, очень холодная зима, и деревья, покры­тые наледью, напоминали хрустальные люстры. Студенты смотрели, как падает снег, как на подоконниках окон в ла­боратории образуются сугробы, и чувствовали, что пришло время открытий.

Харлоу и компания усматривали в «комфорте, который даст контакт», главный компонент любви. Несомненно, существо­вали и другие компоненты, например, движения или черты лица. Когда мы рождаемся, мы видим лицо матери как серию двигающихся теней, треугольников, накладывающихся друг на друга; мы видим завиток, который, возможно, является во­лосами, пуговку, которая, возможно, является носом или соском — разобраться трудно. Мы открываем глаза и смот­рим вверх, и перед нами женское лицо на Луне, улыбающаяся нам планета с прекрасными голубыми пятнами на ней.

Наверняка, предположил Харлоу, лицо — это еще одна пе­ременная, определяющая любовь. Первые суррогатные матери имели примитивные лица с черными велосипедными отража­телями в качестве глаз. Теперь Харлоу поручил своему лаборан­ту, Уильяму Мейсону, сделать действительно хорошую маску обезьяны. Планировалось взять еще одного детеныша макаки, дать ему красивую суррогатную мать и посмотреть, какую при­вязанность малыш будет к ней испытывать. Однако предназ­наченный для эксперимента детеныш родился раньше, чем была готова маска, поэтому в спешке обезьяненок был поме­щен в клетку с мягкой суррогатной мамашей, которая в каче­стве лица имела просто гладкую поверхность, лишенную каких-либо черт. Ни глаз, ни носа — ничего; только это, похоже, значения не имело. Маленькая обезьянка обожала безликую мать, целовала ее и покусывала. Когда совершенная обезья­нья маска — такая красивая, такая интересная — была за­кончена, малышка не пожелала иметь с ней дела. Исследо­ватели попытались приделать к суррогатной матери голову с маской, но детеныш в ужасе завизжал, забился в угол клетки и стал там раскачиваться, вцепившись в собственные генита­лии. Исследователи придвигали фигуру матери в маске ближе и ближе, и в конце концов детеныш протянул руку и повернул «голову» к себе той стороной, на которой не было маски. Толь­ко тогда он осмелел и проявил готовность играть. Сколько бы раз ни поворачивали суррогатную мать «лицом» к детенышу, он всякий раз поворачивал материнскую голову пустой сторо­ной к себе, предпочитая лицо, лишенное черт, в отношении ко­торого произошел импринтинг. Многие называли эксперименты Харлоу жестокими — он отнимал детенышей у матерей, он заменял их проволочными конструкциями с острыми сосками, выслушивал безутешные крики приматов и наблюдал, как де­теныши льнут к манекенам, потому что это все, что у них есть; да, может быть, это было жестоко. Однако есть нечто мощное и положительное в том, что Харлоу дал нам: точное знание того, что наши потребности сложнее, чем просто голод, что мы лю­бой ценой добиваемся близости, что мы ни капли не ценим общепризнанную красоту и всегда будем считать первое лицо, которое увидели, самым милым — как бы далеко по ступеням эволюции мы ни спустились.

Все это происходило в конце 1950—1960-х годов. Харлоу изучал любовь, хоть сам и разлюбил. Он вечно был в своей ла­боратории. Клара с ее высоким IQ сидела дома с двумя малы­шами, пока ее супруг ночь за ночью проводил на старой фаб­рике, придумывая тест за тестом для обезьян. В Мэдисоне стояла холодная, холодная зима, а у Харлоу начался роман.

— Поэтому-то мои родители и разошлись, — говорит стар­ший сын Харлоу, Роберт Израэль. — Все было очень просто: у отца начался роман.

Клара осталась с двумя детьми и впоследствии вышла за­муж за строителя, с которым и жила в трейлере на юге страны. Харлоу едва ли это заметил. Да, у него была женщина — мы не знаем, кто она такая, возможно, студентка, — но главное, у него была та, кого он называл Железная Дева. Железная Дева пред­ставляла собой особую суррогатную мать, придуманную Хар­лоу: она выставляла шипы и обдавала детенышей струями хо­лодного воздуха, такими сильными, что малыши с визгом отлетали к стенкам клетки. Это, утверждал Харлоу, была злая мать, и ему было интересно узнать, что же теперь произойдет

С этого момента Харлоу начал приобретать зловещую репутацию. Теперь он из ученого сделался сказочным персона­жем — вроде жестокой мачехи из сказок братьев Гримм или Железной Девы из волшебного леса, от которой разбегались деревья. Почему Харлоу хотелось увидеть подобные вещи? Защит­ники животных называют его просто-напросто садистом. Я это­го не думаю, хотя и не знаю, что двигало Харлоу, какие переменные. Может быть, у Мейбл были острые шипы? Это слишком просто. Была ли природа Харлоу изначально, физио­логически ориентирована на трудности? Возможно, но тоже, пожалуй, слишком просто. Повлияло ли на него то, что ему пришлось увидеть? Харлоу служил в армии и в Нью-Мексико был свидетелем того, как производились атомные взрывы. Он видел зловещие грибообразные облака, черные осадки, ужаса­юще яркий свет. Обо всем этом он никогда не писал.

Но вот о Железной Деве Харлоу писал почти со злорадством. Он сделал несколько разновидностей: одни злые матери обрушивали на детенышей потоки холодной воды, другие кололи их. Но каковы бы ни были мучения, Харлоу видел, что малыши не утрачивали привязанности к суррогатным матерям; их ничем нельзя было отвратить от них. Боже мой, до чего же сильна любовь! Над вами издеваются, но вы ползете обратно. Вас обдают холодом, но вы все ждете тепла от того же негодного источника. Такое поведение нельзя объяснить частичным под­креплением; есть только темная сторона прикосновения, реальность отношений между приматами, которая заключается в том, что объятие может оказаться смертельным, — и это печально. Однако все же я нахожу в этом и красоту: мы — со­здания, которые не теряют веры. Мы будем строить мосты, про­тив всякой вероятности успеха мы будем строить мосты: отсюда — туда, от меня — к тебе. Подойди поближе!

Как и Милграм, Харлоу имел вкус к драматическим, лири­чески извращенным поворотам, так что он снимал на пленку обезьянок, обнимающих своих матерей, холодных и злых же­лезных дев. Эти фильмы — впечатляющие демонстрации отча­яния, и Харлоу не боялся показывать их. Он знал, что популяризация науки содержит в себе элемент искусства, элемент раз­влечения.

В 1958 году Гарри Харлоу был избран президентом Амери­канской психологической ассоциации, удостоен большой чес­ти. Он отправился в Вашингтон, готовый выйти на трибуну и показать свои фильмы об обезьянах. Харлоу ликовал. К тому времени он женился вторично, на коллеге по имени Маргарет Куэнн, которую он называл Пегги. Он стоял на кафедре в по­хожем на пещеру конференц-зале, оглядывая толпу серьезных ученых, и говорил:

— Любовь — великолепное чувство, глубокое, нежное, приносящее радость. Из-за его интимной и глубоко личной при­роды некоторые считают ее неподходящим для эксперименталь­ного исследования предметом. Однако каковы бы ни были наши чувства, принятая нами как психологами на себя миссия — проанализировать все аспекты поведения человека и животных и изучить входящие в них переменные... Психологи, по крайней мере те из них, кто пишет учебники, не только не обнаруживают интереса к возникновению и развитию любви или привязан­ности, но словно и не знают о ее существовании.

Это было замечательное выступление, приуроченное к зна­чительному событию: Харлоу знал, как преподнести себя. В свой доклад он вставлял отрывки из черно-белого фильма; на экране появлялись словно рожденные научной фантастикой суррогатные матери и льнущие к ним детеныши-макаки. Свою речь, которую он назвал «Природа любви» и впоследствии опубликовал в журнале «Америкен Сайколоджист», Харлоу умело завершил крещендо:

Я буду благодарен, если завершенные и планируемые ис­следования окажутся сочтены вкладом в науку, но я также много думал о возможных их практических приложениях. Социоэкономические потребности настоящего, грозящие усугубиться в будущем, привели к тому, что американские женщины все больше заменяют мужчин в науке и производстве. Если эта тенденция сохранится, перед нами со всей серьез­ностью встанет проблема должного воспитания детей. В предвидении этого следует порадоваться тому, что амери­канские мужчины обладают всеми поистине важными каче­ствами, позволяющими им на равных конкурировать с жен­щинами в этой важнейшей области. Мы теперь знаем, что работающие женщины не нужны у себя дома в качестве кор­мящих матерей; вполне возможно, что в будущем уход за но­ворожденным будет рассматриваться не как необходимость, а как роскошь, форма привилегий, доступная, возможно, только представительницам высших классов. Однако какой бы путь ни выбрала история, приятно знать, что мы теперь соприкоснулись с природой любви.

Я представляю себе момент пораженного молчания, сме­няющегося бурными аплодисментами. Харлоу поднимает руки: достаточно! (Пожалуйста, продолжайте!) Продолжение после­довало. Харлоу представил данные, которые ясно показывали: матерчатая суррогатная мать важнее для малышей, чем кормя­щая, и вполне может заменить настоящую; детеныши «люби­ли» ее, хорошо развивались в ее присутствии, играя и исследуя окружающую среду. Вскоре после того как Харлоу произнес свою речь, Висконсинский университет в Мэдисоне выпустил пресс-релиз, озаглавленный «Презираемое материнство». Тему подхва­тила пресса. А Харлоу? Что ж, его карьера шла в гору, охватывая теперь уже не только чисто профессиональные сферы, но и куль­туру в целом. Он появился на телевидении в программе «Сказать правду», компания CBS сняла о нем документальный фильм, ком­ментировавшийся Чарльзом Коллингвудом. Его главное содер­жание, адресованное женщинам, и огорчало, и радовало: с од­ной стороны, ваши дети в вас не нуждаются; с другой — выходите из дома и будьте свободны. Это был выстрел, нацеленный в феминисток, но выстрел шумный, путаный, много­слойный, распространявший одновременно любовь и сожаления — мощную комбинацию.

У Харлоу было еще двое детей от его второй жены. Хотя Пег­ги занимала достойное место в психологии, она, как и Клара, отказалась от работы ради того, чтобы растить детей. Впослед­ствии Харлоу говорил:

— Обеим моим женам хватило здравого смысла не бороться за свободу женщин; они понимали, что мужчина важнее всего.

Сначала родилась Памела Харлоу, потом ее младший брат Джонатан. Теперь эти дети — люди среднего возраста. Памела живет в Орегоне и изготавливает металлические скульптуры, суровые и впечатляющие. Джонатан работает с деревом: среди прочего делает маленькие сосновые ящички, которые продает в лавки, торгующие изделиями ремесленников.

— Ящики... — говорит он. Ящики...

Что-то пошло не так. Происходило что-то нехорошее. Суррогатная мать из ткани была не хуже настоящей, прикоснове­ние было главным для обезьяньего сердца, и все же... В течение следующего года Харлоу заметил, что детеныши матерчатой матери не процветают — и это после того, как он сделал такое заявление перед научной общественностью! Когда Харлоу открывал клетки, чтобы макаки могли поиграть и образовать пары, они проявляли яростную необщительность. Самки нападали на самцов; они явно не имели никакого представления о правильных позах для спаривания. Некоторые из детенышей, «воспитанных» матерями из ткани, начали проявлять что-то похожее на аутизм: они раскачивались и кусали себя, так что на их черных руках расцветали раны и кровь сочилась сквозь шерсть, как яркий сок. Одна из таких обезьянок сжевала свою руку целиком... Что-то — теперь Харлоу это видел, — что-то было ужасно, ужасно неправильно.

— Конечно, он был разочарован, — говорит биограф Хар­лоу Дебора Блюм. — Он думал, что выделил единственную пе­ременную, определяющую материнское воспитание, — прикосновение, и что эта переменная, так сказать, перемещающаяся: ее может обеспечить любой. Он сделал об этом публичное за­явление, а тут, через год, увидел, что его обезьянки совсем свихнулись.

Репортер из «Нью-Йорк тайме» явился в Мэдисон, чтобы написать о судьбе детенышей, выросших «под присмотром» мягкой суррогатной матери, и Харлоу отвел его в лабораторию, где он увидел раскачивающихся, бьющихся головой о стенки клеток, отгрызаюших собственные пальцы макак.

— Признаюсь, — сказал Харлоу, — я сделал ошибку.

Лен Розенблюм, один из студентов Харлоу, а теперь признанный исследователь приматов, говорит:

— Так мы и поняли, что существуют и другие переменные; дело было не только в прикосновении и не только в лице. Мы предположили, что какую-то роль играет и движение. Мы из­готовили суррогатную мать, которая могла раскачиваться, и вы­росшие рядом с ней малыши оказались почти нормальными — не совсем, но почти. Мы тогда объединили качающуюся мяг­кую суррогатную мать с получасом в день игры детеныша с жи­вым сверстником, и это сделало детеныша совершенно нор­мальным. Это означает, что для любви важны три переменные: прикосновение, движение, игра, — и если вы это обеспечивае­те, то приматы получают все, что им нужно. — Розенблюм еще раз повторяет, что детенышу нужно было всего полчаса в день игры с живой обезьяной. — Это поразительно, — продолжает Розенблюм, — как немного нужно нашей нервной системе для нормального развития.

В некотором смысле я рада это услышать. Я делаю вывод: очень трудно испортить жизнь собственному ребенку. Немножко попрыгать, надеть мягкий свитер и всего тридцать минут вдень посвятить настоящим обезьяньим развлечени­ям. Такое доступно любой матери: ленивой, работающей, проволочной, железной, — все мы можем это! Харлоу ска­зал, что можем...

Но почему, если открытия Харлоу — такие обнадеживаю­щие, такие говорящие только о любви, они вонзаются в наши внутренности, как один из шипов его экспериментальной Же­лезной Девы? Почему результаты исследований привязаннос­ти заставляют нас ежиться?

И это происходит не только с вами или со мной. Ежился сам Харлоу. У него снова начались романы — быть верным одной женщине он был не в состоянии; к тому же, обнаружив, что «воспитанные» суррогатными матерями макаки проявляют признаки аутизма, он начал сильнее пить. Зимой в Вискон­сине дни такие короткие, и вечер быстро прогоняет тусклый свет — остается только желтое сияние в стакане. Харлоу испытывал ужасное, ужасное давление. Он помнил аплодисменты на своем публичном выступлении и должен был поддерживать марку. Он боролся и между 1958 и 1962 годами опубликовал много статей. Он мужественно признался в том, что «выращенные» суррогатными матерями детеныши страдают эмоциональ­ными нарушениями, и указал, какие переменные важны, что­бы избежать такого исхода, — кроме прикосновений, движение и толика живой игры. Для доказательства этих положений ему потребовались наблюдения за десятками детенышей.

— Гарри всегда должен был превзойти себя, — говорит Хе­лен Лерой, его ассистентка. — Он всегда высматривал следую­щий пик, который нужно покорить. — Как и другие люди со сходным характером, он покорял свои пики с бурдюком вина, ручкой на изготовку и в обществе демона, постоянно его подхлестывавшего. Шепелявить он так никогда и не перестал. Энн Лендерс начала писать о нем в своей колонке советов матерям. Каким будет его следующий эксперимент? Его жена слегла с раком груди — карциномой — и из сосков у нее начала сочить­ся зловещая жидкость. Ей оставалось жить всего несколько лет. Харлоу только еще больше погружался в работу. Где смог бы он преклонить голову? Выросшие при суррогатных матерях мака­ки сходили с ума и бессмысленно что-то бормотали. Опубликованные результаты работ Харлоу начали влиять на промыш­ленность, производящую детские товары: особенное распрос­транение получили «кенгуру» и рюкзачки, в которых родители могли носить детей, и это добавило тепла в то, как мы воспитываем малышей. Уильяма Сирса, знаменитого проповедника проявления привязанности к детям, педиатра, советующего родителям спать вместе с детьми, всегда будучи с ними рядом, создал Харлоу, знает тот об этом или нет. Приюты, социальные службы, родильные дома — все они радикально изменили свою политику, отчасти под влиянием данных, полученных Харлоу. Его заслуга есть и в том, что теперь мать и дитя не разлучаются сразу после рождения ребенка. Повлияли работы Харлоу и на отношение сотрудников приютов к детям: подкидышу мало бу­тылочки с молоком, его нужно брать на руки, качать, смотреть на него, улыбаться. То, что сделали Харлоу и его коллеги, изу­чая привязанность, помогло нам стать более человечными: у нас теперь есть целая наука о прикосновениях. Некоторыми дос­тижениями Харлоу обязан жестокости, и в этом заключается парадокс.

Болеть раком всегда тяжело, но в 1960-е годы это было еще тяжелее, чем теперь. На теле больного черными чернилами ри­совали мишень для радиоактивного облучения. Химиотерапия была примитивна; от капельниц, огромных зеленых бутылок с трубками, тянущимися к игле в вене, пациент мучился жаром и тошнотой. Харлоу и его жена ездили в клинику несколько раз в неделю. Надеюсь, он держал ее за руку. Должно быть, он ви­дел, как врач готовит шприц к инъекции, выгоняет из него воз­дух, и капля лекарства, описав изящную дугу, разбрызгивается по плиткам пола. Пегги наклонялась над тазиком, который дер­жал Харлоу, и в тазик в мучительных спазмах извергалось со­держимое ее желудка.

— То были темные, темные годы, — говорит сын Харлоу Джонатан, которому было одиннадцать, когда его мать заболела, н семнадцать, когда она умерла. Пегги на глазах станови­лось все хуже, рак делал свое чудовищное дело, распространя­ясь с груди на легкие и печень; женщина стала желтой, как шаф­ран, ее улыбка превратилась в оскал, и зубы выглядели странно острыми, как у обезьяны, сумасшедшей обезьяны. Так я себе это представляю. Все должно было быть ужасно, потому что и без того опасное пьянство Харлоу делалось все более тяжелым. Студенты вспоминают, что им часто приходилось уводить его из местного бара и доставлять домой. Коллеги рассказывают, что не раз на конференциях, проходивших в отелях, им прихо­дилось укладывать его в постель; Харлоу не мог оторвать тяже­лой головы от подушки.

Шли годы, и первые макаки, «выращенные» суррогатными матерями, взрослели. Они так и не научились ни играть, ни спа­риваться. Однако самки достигли зрелости, у них стали созре­вать яйцеклетки. Харлоу хотел получить от них потомство, по­тому что у него родилась новая идея, возник новый вопрос. Какими матерями окажутся эти выросшие без матери обезьян­ки? Единственный способ узнать это заключался в том. чтобы добиться оплодотворения. Но проклятые упрямицы не желали задирать хвосты и подставлять свои мохнатые зады. Харлоу по­пытался сажать к ним в клетки старших и многоопытных сам­цов, но обезьянки вцеплялись им в морды. Наконец Харлоу придумал приспособление, названное им «рамой для изнаси­лования»: привязанная к нему самка не могла воспротивиться тому, чтобы на нее залез самец. Эта уловка принесла успех; двад­цать самок забеременели и произвели на свет потомство. В ста­тье, опубликованной в 1966-м году и озаглавленной «Материн­ской поведение макак резус, лишенных в детстве материнского ухода и общения со сверстниками», Харлоу сообщил о полу­ченных результатах. Часть таким образом осемененных самок убили своих детенышей, другие были к ним индифферентны, только немногие вели себя «адекватно». Это также очень важ­ное открытие, но я по крайней мере не уверена, дает ли оно нам новое знание или просто подтверждает, ценой жизни мно­гих обезьянок, то, что мы и так знаем интуитивно.

Роджер Фоутс убежден, что полученная Харлоу при экспе­риментах по депривации информация не только очевидна, но и нежелательна.

— Харлоу никогда не ссылался на Давенпорта и Роджер­са, — говорит Фоутс. — Еще до Харлоу Давенпорт и Роджерс сажали шимпанзе в ящики, и когда они увидели, к чему это приводит, больше так никогда не делали.

— Проблема с Харлоу заключается в том, — говорит иссле­дователь приматов Лен Розенблюм, — как он описывает свои находки. Он делает все, чтобы заинтриговать публику. — В связи с этим Розенблюм рассказывает о наполовину печальном, наполовину юмористическом эпизоде. Харлоу получал очередную награду перед большой аудиторией психологов. Среди присут­ствующих были три монахини — в белых одеяниях, белых чеп­цах, с тяжелыми распятиями на груди. Поднявшись на кафедру, Харлоу увидел монахинь, но это не помешало ему в своем докладе использовать снимки двух совокупляющихся обезьян. — Он по­смотрел в упор на монахинь, — рассказывает, усмехаясь, Розенб­люм, — и объявил: «Вот самец залез на самку и читает ей пропо­ведь». Бедные монахини только ежились. Казалось, они совсем исчезли под своими белыми покрывалами.

— Это был Харлоу во всей красе, — продолжает Розенб­люм. — Он всегда хотел задеть аудиторию. Он никогда не гово­рил «животные были усыплены» — всегда «убиты». Почему он не мог назвать «раму для изнасилований» приспособлением, ог­раничивающим подвижность животного? Если бы не такие вы­ходки, он не имел бы сегодня такой неоднозначной репутации.

Несомненно, Харлоу тяготел к драматическим эффектам, но я все же думаю, что Розенблюм ошибается. Дело, в конце концов, не в том, как мы называем приспособления, а в том, ч го мыс их помощью делаем с животными. Движение за права животных возникло отчасти из-за экспериментов Харлоу. Каждый год Фронт освобождения животных проводит демонстра­цию перед Центром изучения приматов Мэдисонского универ­ситета. Участники демонстрации сидят, выражая «шива», в ок­ружении тысяч игрушечных медведей. Мне это кажется абсурдным — и еврейское слово «шива», означающее «горе», и игрушечные медведи. Это придает смешной вид чему-то вовсе не смешному, а именно вопросу: имеют ли психологи право использовать животных для исследований? Следует признать заслугу Харлоу в том, что благодаря ему этот вопрос всплыл на кипящую поверхность экспериментальной науки.

Роджер Фоутс — психолог-исследователь и одновременно защитник прав животных, что представляет собой редкое соче­тание. Он живет в Вашингтоне, маленьком горном городке, где деревья всегда зелены и влажны от капель дождя, а земля, пах­нущая листьями, плодородна. Фоутс проводит большую часть времени со своим другом шимпанзе Уошо, которая пьет по ут­рам кофе и любит играть в перетягивание каната. За те годы, что Фоутс изучает животных, он привязался к ним и никогда не смог бы причинить им вред в интересах науки. Фоутс иссле­дует, как шимпанзе овладевает языком, — эта область науки не требует ножей и крови.

— Любой исследователь, который готов принести своих жи­вотных в жертву науке, обладает сомнительной моралью, — го­ворит Фоутс.

Уильям Мейсон, в 1960-х годах учившийся у Харлоу, а те­перь занимающийся изучением приматов в Калифорнийском университете в Дэвисе, говорит, что совсем не уверен, будто цель оправдывает средства. Мейсон утверждает, что никогда не мог вполне совместить свои желания ученого-эксперимента­тора, работающего с животными, с собственными этическими принципами. Другими словами, Мейсон считает, что непра­вильно причинять животным страдания, но все же видит резо­ны для этого.

190

Лорин Слейтер

Защитники прав животных не испытывают двойственных чувств. Они представляют собой яростную и целеустремленную группу, постоянно называющую Харлоу в своих публикациях фашистским палачом. Если отвлечься от возбужденных воплей и попытаться понять суть дела, выясняется, что защитники прав животных утверждают: использование животных при исследо­ваниях дает очень мало надежной информации. Особенно час­то упоминается фиаско с талидомидом. В 1950-е годы талидомид испытывался на животных и не обнаружил тератогенных эффектов, но когда препарат стали принимать люди, дети рож­дались с серьезными уродствами. Человеческий вирус иммуно­дефицита, введенный шимпанзе ради изучения течения болез­ни, не вызвал у обезьян никаких симптомов заболевания; пенициллин ядовит для морских свинок; аспирин вызывает врожденные уродства у мышей и крыс, а для кошек он — смер­тельный яд. Что касается обезьян, что ж, может быть, они и очень похожи на людей, но нашими копиями вовсе не являют­ся: мозг макаки резус в десять раз меньше человеческого и развивается гораздо быстрее. Детеныш макаки резус рождается с мозгом, размер которого составляет две трети взрослого, а че­ловеческий ребенок — с мозгом, который вчетверо меньше взрослого мозга. Так насколько можно и можно ли вообще рас­пространять данные, полученные на представителях одного вида, на другие? Ответ, конечно, будет зависеть от того, кого вы спросите. Никто не станет отрицать, что обезьяна — модель человека, а модель представляет собой аппроксимацию в изучаемой области. Однако аппроксимация — хитрое словечко, которое раздувается и съеживается в зависимости от того, кто его интерпретирует.

Защитники животных вроде Роджера Фоутса и Алекса Па-чеко могли бы сказать, что мозг обезьян — негодная аппрокси­мация человеческого мозга и получаемые данные не оправды­вают всех мучений и боли, грязи и гноя, которые мы взваливаем на лабораторных животных. Однако, например, Стюарт Зола-Морган, известный исследователь памяти из Калифорнии, полагает, что мозг обезьяны — ларец с сокровищами, и благодаря его изучению можно понять, как работает человеческий разум. Зола-Морган исследует ум приматов с помощью скальпеля и пинцета, чтобы обнаружить области, ответственные за запоминание, простое запоминание телефонных номеров, и за лирические воспоминания, формирующие саму нашу жизнь: пикник в лесу, вкус сливочного сыра, запах норкового манто вашей матери.

Хирургические исследования Зола-Моргана углубили наше понимание памяти. Это не вызывает сомнений. Память — главное в нас, она делает нас теми, кто мы есть, одушевленными мыслящими существами. И все же, чтобы получить эти знания, Зола-Моргану приходится давать наркоз своему пациенту-обе­зьяне, потом перетягивать ей шею шнуром, чтобы лишить мозг поступления крови, дожидаться, пока клетки мозга не начнут испытывать кислородное голодание, а потом приводить обезь­яну в чувство, чтобы теперь исследовать ее способность вспоминать. Через некоторое время обезьяна «приносится в жерт­ву», и ее мозг исследуется: нужно найти пострадавшие области, поврежденные, мертвые зоны, побелевшие, отмершие участки.

— Я думаю, что жизнь человека более ценна, чем жизнь животного, — говорит Зола-Морган. В интервью, данном Деборе Блюм, он продолжает свою мысль: — Мы действительно обя­заны хорошо ухаживать за лабораторными животными, но разве жизнь моего сына не дороже жизни обезьяны? Мне даже не нужно задумываться над ответом на этот вопрос.

Ну а мне нужно. Я посвящаю этому вопросу много размышлений. Для меня совершенно не очевидно, что человеческая жизнь по определению ценнее жизни животного, — нет, совер­шенно не очевидно, когда я вижу дельфина, выскакивающего из воды и пускающего фонтан из дыхала. Ведь исчезновение какого-то вида вследствие изменений окружающей среды недет к исчезновению следующего, поэтому даже к одноклеточ­ным водорослям в океане мы должны относиться с уважением: они в буквальном смысле слова удерживают нас на плаву. Вот об этом я и думаю сейчас, в этот самый момент. Птицы на кар­низе моего дома свили гнездо и вывели птенцов, и теперь те широко раскрывают клювики, требуя пищи. Мне не нравится вспоминать о шнуре, который перетягивает шею обезьяны. Меня смущают Железная Дева и «рама для изнасилования», несмотря на все знания, которые с их помощью были получе­ны. Что ж, возможно, Харлоу они тоже смущали. Несмотря на все его высказывания о том, что он не любит обезьян и вообще животных, некоторые из его студентов думают, что характер его работы начал действительно его беспокоить. Годы шли, пил он все больше; должно быть, что-то — многие вещи — беспокоило его.

В 1971 году жена Харлоу Пегги умерла. Примерно в это же время он был награжден Национальной медалью за заслуги в науке. Его глаза казались потухшими, над ними тяжело навис­ли веки; на бледных анемичных губах была еле заметная улыб­ка. Накануне награждения он сказал Хелен Лерой:

— Теперь не осталось ничего, к чему я мог бы стремиться. Дела у него шли все хуже и хуже. Без жены Харлоу не мог приготовить себе еду, вымыться, постелить постель... Он по­нимал, что достиг вершины своей карьеры, что стоит на самом высоком и трудно постижимом пике, откуда единственная до­рога оттуда ведет только вниз.

— Мне приходилось готовить отцу, — говорит Джонатан. — Без мамы он был совершенно беспомощен.

Харлоу заставлял себя приходить в лабораторию, где все эти клетки громоздились одна на другую, где сквозь решетки было видно пасмурное небо и где пахло пометом. Пометом... Он так устал. «Рама для изнасилования». Помет. Крики боли и суррогатные матери из проволоки и из махровой ткани... они долж­ны были тогда казаться ему особенно ужасными. Ткань, которую покусывали обезьянки, наверное, походила на наждак, раздражала кожу.

Да, Харлоу так устал... На занятиях со студентами невероятная, непреодолимая усталость наваливалась на него, и он не мог противиться сну. Посередине беседы со студентами Хар­лоу опускал голову на стол и засыпал. Было так легко уснуть на столе... просто закрыть глаза и позволить голосам убаюкать себя.

Он плохо себя чувствовал. Для всех окружающих было очевидно, что он разваливается на части и нуждается в восстанов­лении. Вскоре после болезни и смерти жены Харлоу отправился в клинику Майо в Миннесоте, где получал электрошоковую терапию. Теперь он сам был лабораторным животным, привя­занным к столу, с обритой головой, с гелем, нанесенным на вис­ки и веки; тело его ему больше не принадлежало. Теперь элект­рошоковая терапия хорошо разработана; в те годы это были просто бегущие по проводам разряды, воспламеняющие вялые нейроны. И Харлоу, получивший анестезию и вымытый до стерильности, получал процедуры, которые можно было бы на­звать экспериментальными, потому что никто не знал, какое действие они производят, почему и как и производят ли вооб­ще. Его тело дергалось. Он приходил в себя с ватой во рту и без всяких воспоминаний, а где-то его жена и мать прогуливались по городку на Среднем Западе, в небе которого летали крылатые существа.

Потом Харлоу покинул клинику. Лечение было закончено. Он вернулся в Мэдисон, и его сотрудники говорили, что он уже никогда не был прежним. Врачи объявили, что он выздоровел, но говорил он медленнее, перестал шутить и вроде бы стал мягче. Без жены он чувствовал себя потерянным. Он позвонил Кла­ре Мейерс в ее трейлере в Аризоне.

— Вернись, — сказал он ей.

Прошедшие годы были нелегкими и для Клары. Ее сын уто­нул в реке рядом с трейлером. Ее второй муж умер. Вдовец и вдова соединились и еще раз обвенчались. А Термен? Что он думал на этот раз? Его одаренные дети, все как один с таким высоким IQ, так много обещавшие, мало чего достигли в жизни. Ну да это другая история.

Мы почти закончили. Харлоу и Клара, рука об руку. Они вернулись к началу, только за это время интересы Харлоу не­сколько изменились. Он больше не хотел изучать депривацию материнского воспитания. В 1960-х годах произошел подъем биологической психиатрии и появилась надежда на то, что ле­карства смогут помочь при психических заболеваниях. Это за­интересовало Харлоу. Может быть, он надеялся, что в случае нового приступа депрессии ему поможет таблетка, а не элект­рошок. Может быть, он уже принимал какие-то таблетки, и они не очень-то помогали. В любом случае он хотел выяснить, что вызывает депрессию и что ее излечивает; поэтому он снова об­ратился к своим макакам резус.

Он разработал изолированную камеру, в которой обезьян­ка сидела скрючившись, пригнув голову, неспособная поше­велиться и ничего не видя. Эксперимент продолжался до шес­ти недель; животное кормили через отверстие внизу камеры, закрытое специальным экраном. Это приспособление Харлоу назвал «колодцем отчаяния». Что ж, ему вполне удалось создать модель психического заболевания. Животные, выпущенные из «колодца отчаяния», обладали разрушенной психикой, страда­ли тяжелыми психозами. Что бы Харлоу ни делал, вернуть их в прежнее состояние не удавалось. Лекарства не нашлось, не было ни близости, ни утешения.

Харлоу умер от болезни Паркинсона. Он не мог остановить дрожь во всем теле.

Куда бы я ни пошла, всюду есть животные. По забору пры­гает белка. Слизень, огромный и непристойный, выполз из сада и нежится на бетонной ступеньке. Тронь его, и пальцы станут липкими от слизи. Коты орут под окном. Белая собачка пробралась к нам во двор и лежит, вылизывая розовую лапку. Мне хотелось бы завести обезьяну, но мой муж говорит, что это не­удачная идея. Он работает в лаборатории и говорит, что от обе­зьян воняет. Я отвечаю ему, опустив книгу, которую читаю, — «От научения к любви» Харлоу:

— Ты и представления не имеешь, как я люблю обезьян. — К моему собственному удивлению, в моем голосе звучит глубо­кое чувство, если не страсть.

— Уж не превращаешься ли ты в защитницу животных? — спрашивает муж.

— Вот что я тебе скажу, — говорю я. — После того как я прочла, что этот человек делал с обезьянами и что делают с ними теперь: заражают их иммунодефицитом, вызывают у них опу­холи мозга, — а ведь это наши кузены! — я могу сказать: я про­тив экспериментов на животных. Это неправильно. Харлоу был неправ. Все исследования на обезьянах, начатые с его подачи, неправильны.

— Значит, ты хочешь сказать, — говорит мой муж, — что если тебе придется выбирать между лекарством для нашей Кла­ры и жизнью обезьяны, ты предпочтешь обезьяну нашей ма­лышке?

Я знала, что этим кончится. Именно против таких доводов возражал Харлоу и возражает Зола-Морган: наши человечес­кие жизни несоизмеримо ценнее, а эксперименты на обезья­нах дают информацию, которая помогает лечить людей.

— Конечно, я выбрала бы Клару, — медленно говорю я, — но это потому, что девяносто девять процентов меня — обезья­на, а любая обезьяна выберет своего детеныша. — Только од­ного я не могу объяснить мужу: может быть, девяносто девять процентов моих поступков определяются инстинктом, живот­ными импульсами или любовью млекопитающего, но все-таки один процент меня родился не в джунглях и этот единствен­ный процент осознает, что причинять боль одному живому су­ществу каким-то образом означает причинять боль всем. Этот один процент, возможно, то самое место, где обитает мои ра­зум, и разум говорит мне, что ничем не оправдано причинение страданий разумному существу, особенно если нужные сведе­ния могут быть получены и другими способами.

Что представляет собой, гадаю я, тот один процент в нас, который не шимпанзе, те четыре процента, которые не орангу­тан, те шесть, которые не макака резус? Хотелось бы мне это знать. Может быть, именно там живет наша душа? Не кусочек ли ангела, не частица ли Бога позволяет нам видеть лес за деревьями, весь огромный сложный гобелен жизни? Это такой маленький процент, так трудно уместиться там, где мы — люди и тем самым несем ответственность.

Сегодня я отправляюсь в лабораторию, где изучают прима­тов. Основанный Харлоу в Висконсине центр все еще работает, в нем порядка двух сотен обезьян; я еду в другой, располо­женный в Массачусетсе. Описывать его я не буду: об этом говорилось достаточно. Здесь лекарство, смерть и открытия со­седствуют бок о бок. Клетки стоят одна на другой, в каждой сидит пара обезьян. В помещении пахнет чистящим средством и собачьим кормом. Я встаю на колени перед одной из клеток н просовываю руки между прутьями решетки. Обезьянка подходит и касается, как лошадь, губами, сухими и бархатными, моей ладони. Я вспоминаю, что однажды, когда Харлоу ночью ра­ботал с обезьянами, он случайно запер себя в клетке. Он сидел там несколько часов и не мог выйти. Висконсинское небо было беспросветным; где-то вдалеке веселилась компания молодежи.

— Помогите! — кричал Харлоу между прутьями. — Помо­гите! Помогите! — Наконец кто-то услышал; Харлоу к этому моменту замерз и был испуган.

— Можно мне подержать обезьянку? — спрашиваю я свое­го сопровождающего. Он разрешает, и я не могу поверить сво­ему счастью — мне позволено взять в руки саму человеческую историю, плейстоцен, неолит, пусть динозавры и вымерли задолго до того. Я прижимаю к себе маленький рыжий комок меха. Это молодое животное. Оно обвивает своими невероятно мяг­кими руками мою шею. Сердце обезьянки колотится быстро: она боится. Боится меня?

— Ш-ш, — говорю я обезьянке, моей обезьянке, я смотрю в морщинистое личико, личико младенца и старика одновремен­но, в печальные влажные глаза, и неожиданно я ощущаю, что это самого Харлоу я держу в руках. Забавно — реинкарнация Харлоу в виде обезьяны... Это смешно и не смешно. Я глажу жесткую головку и смотрю на линии жизни на розовой ладо­ни. Они, извиваясь, ведут в Висконсин, в маленький домик в Айове, ко многих амбициям и желаниям. Зверек ежится в моих руках.

— Успокойся, — шепчу я ему и пытаюсь прижать его к себе теснее, так тесно, как только могу.

Автор: Лорин Слейтер.

Оставьте комментарий!

grin LOL cheese smile wink smirk rolleyes confused surprised big surprise tongue laugh tongue rolleye tongue wink raspberry blank stare long face ohh grrr gulp oh oh downer red face sick shut eye hmmm mad angry zipper kiss shock cool smile cool smirk cool grin cool hmm cool mad cool cheese vampire snake excaim question

Комментарий будет опубликован после проверки

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

MaxSiteAuth.

(обязательно)