Зыблев.ру
Зыблев.ру

3. Что значит быть нормальным человеком в сумасшедшем доме.

Экспериментирование с психиатрическим диагнозом.

В начале 1970-х годов Дэвид Розенхан решил проверить, насколько хорошо психиатры способны отличить «нормаль­ных» людей от «ненормальных». Психиатрия как область ме­дицины, конечно, основывается на вере в то, что профессио­налы знают, как надежно диагностировать отклоняющиеся психические состояния и на основании таких диагнозов при­нимать решения о пригодности человека к социальному функ­ционированию — исполнению роли родителя, выполнению пра­вил условного осуждения, способности измениться под влиянием тюремного заключения. Розенхан знал о том, в ка­кой огромной степени психиатры осуществляют социальный контроль, и относился к этому критически; поэтому он раз­работал эксперимент для проверки того, действительно ли их квалификация соответствует их власти. Он привлек восьмерых участников, которые под вымышленными предло­гами были помещены в различные психиатрические лечебницы; став пациентами, они вели себя совершенно нормально. Целью эксперимента было выяснить, установят ли психиат­ры их нормальность или их заключение окажется затуманено заранее сформированным мнением: если человек числится па­циентом психиатрической лечебницы, значит, он свихнулся. Эксперимент Розенхапа изящно показывает, насколько наше восприятие искажается теми очками, сквозь которые мы смотрим на окружающий мир. Полученные Розенханом дан­ные говорят о том, что мы неистребимо имманентны, погру­жены в субъективизм; они расширяют наши знания не только в области психиатрии и психологии, но и философии.

Он потерял жену. Он потерял дочь. Он потерял разум в ре­зультате нескольких инсультов, и теперь Дэвид Розенхан, почетный профессор психологии и права Стэнфордского уни­верситета, едва способен дышать. Несколько месяцев назад он стоял в своей кухне в Пало Альто, когда впервые почувствовал, как по его ногам поднимается онемение. К тому времени, ког­да он добрался до отделения срочной медицинской помощи, он лишился власти над ногами; затем последовали руки, торс и, наконец, легкие. Врачи были в растерянности, они так и не смогли определить, в чем же дело с этим бунтарем-исследова­телем, тем самым, который посвятил большую часть своей ка­рьеры опровержению психиатрических диагнозов. И вот теперь он сам находился в клинике и представлял собой загадку для медицины. Лицо Розенхана стало неподвижным. Сейчас, ког­да я пишу эти строки, он все еще не может произнести большинство слов. Его молчание оставляет дыру в моем рассказе, который сам посвящен дырам, которые Розенхан обнаружил в считавшейся твердой почве психиатрии.

Стоял 1972 год. Томас Заз написал свою книгу «Миф пси­хического заболевания», Р. Д. Лэинг бросил вызов психиатрам, предложив считать шизофрению особой разновидностью поэзии. Только недавно на дулах винтовок развевались флажки, символизируя прекращение военных действий во Вьетнаме. Розенхан, обладатель степеней в психологии и юриспруденции, во Вьетнаме не был, но, по свидетельству коллеги, следил за тем, как много призывников использовали психические забо­левания в качестве предлога для уклонения от военной служ­бы. Имитировать некоторые симптомы было довольно легко — но насколько легко? Розенхан, обожавший приключения, ре­шил кое-что испробовать.

Подчиняясь импульсу, он позвонил восьмерым своим дру­зьям и сказал что-то вроде: «Вы очень заняты в будущем месяце? Найдется у вас время под вымышленным предлогом попасть в психиатрическую клинику и посмотреть, что получится, смо­гут ли там определить, что вы на самом деле здоровы?» Как ни удивительно, у всех восьмерых следующий месяц оказался не слишком занят, и все — трое психологов, один студент-вы­пускник, врач-педиатр, врач-психиатр, художник и домохо­зяйка — согласились принять участие в этой уловке вместе с самим Розенханом, который с трудом мог дождаться начала эк­сперимента.

— Дэвид просто позвонил мне и сказал: «Ты занят в октяб­ре?» — и я ответил: «Конечно, занят», но к концу разговора я рассмеялся и согласился. Я предоставил ему себя на весь ок­тябрь — время, пока длился эксперимент, — рассказывает один из фальшивых пациентов, Мартин Селигман.

Некоторые из лечебниц, которые выбрал Розенхан, были роскошными зданиями из белого кирпича, другие — государ­ственными учреждениями с пахнущими мочой коридорами и разрисованными граффити стенами. Все псевдопациенты дол­жны были явиться туда и сказать следующее: «Я слышу голос. Он произносит «плюх»». Розенхан специально выбрал такую жалобу, потому что нигде в психиатрической литературе не было сообщений о голосах, которые произносили бы столь от­кровенную карикатурную страшилку.

На все последующие вопросы притворщики-больные дол­жны были отвечать совершенно честно, не называя только сво­их настоящих имен и профессий. Предполагалось, что никакие другие симптомы симулировать они не будут. Если их госпитали­зировали, то, оказавшись в лечебнице, они должны были сразу же сказать, что голос исчез и они чувствуют себя нормально. Розен-хан преподал своим сообщникам урок: как избегать лечения, как не проглатывать таблеток, пряча их под язык.

— Мне понадобилось на это некоторое время, — говорит Мартин Селигман. — Я не сразу освоил умение управляться с таблетками, и я очень нервничал. Я боялся, что случайно про­глочу таблетки, которые меня будут заставлять принимать, и еще больше боялся того, что окажусь жертвой гомосексуально­го изнасилования.

Несколько дней псевдопациенты осваивались. Такая прак­тика носила, несомненно, пассивный характер: люди просто по­зволили охватить себя апатии и запахам лечебницы. Их волосы отрасли и спутались, дыхание стало неприятно пахнуть. Они освоили умение прятать таблетки под языком, а потом отвора­чиваться и незаметно их выплевывать. Стояла осень, и в небе висела круглая луна. По улицам скользили гоблины в ярких на­кидках, ведьмы разгуливали с мигающими свечами в тыквах. Так что это было — трюк? Или научный эксперимент?

День, когда Розенхан отправился в одну из пенсильванс­ких государственных лечебниц, был великолепным. Небо сия­ло морозной синевой, деревья казались огромными кистями, которые окунули в банки с красками, а потом вытащили и пе­ревернули, так что они оставались влажными и яркими. Розен­хан оставил свою машину на стоянке. Лечебница располагалась в готическом здании, все ее окна были забраны решетками. На территории были видны санитары в голубых халатах.

Когда Розенхан вошел в приемный покой, его проводили в маленькую выкрашенную в белый цвет комнату.

— Что вас беспокоит? — спросил психиатр.

— Я слышу голос, — коротко ответил Розенхан.

— И что этот голос говорит? — спросил психиатр, не зная, что попадается в приготовленную Розенханом западню.

— «Плюх», — сказал Розенхан, и мне кажется, что произ­нес он это с самодовольным видом.

— «Плюх»? — переспросил психиатр. — Вы сказали «плюх»?

— «Плюх», — подтвердил Розенхан.

Психиатр, должно быть, почесал в затылке. Он был расте­рян и смущен. Возможно, он отложил ручку и журнал регист­рации и секунду смотрел в потолок. Проблема в том, что мы не знаем точно, что происходило в каждом из приемных покоев, потому что Розенхан не потрудился оставить подробные отче­ты. Что нам известно — так это что каждый псевдопациент со­общал, что голос принадлежал представителю того же пола, что и он сам, и что он вызывал некоторое беспокойство; каждый также сообщал, что решил обратиться за советом именно сюда, потому что друзья говорили, будто «это хорошая лечебница».

Роберт Спицер, один из самых выдающихся психиатров XX века и суровый критик Розенхана, в 1975 году опубликовал в «Журнале патопсихологии» статью, посвященную получен­ным Розенханом результатам, где говорилось: «Некоторая пища чрезвычайно вкусна, но оставляет отвратительное послевкусие. Так и с исследованием Розенхана. Мы знаем очень мало о том, как представлялись псевдопациенты и что они говорили». В примечании к статье Спицер добавляет: «Розенхан не назвал лечебницы, в которые обращались испытуемые, из соображений конфиденциальности и опасения нападок. Это делает невоз­можным получить от персонала лечебниц ни подтверждение, ни опровержение сообщения Розенхана о том, как псевдопа­циенты себя вели и как были приняты».

Позднее в телефонном разговоре со мной Спицер говорит:

— Вся эта затея — «плюх». Розенхан использует получен­ные данные, чтобы показать, как смешны психиатры потому, что раньше никто из больных не жаловался на слуховые галлю­цинации, где звучал бы «плюх». Ну и что? Однажды у меня был пациент, который жаловался на голос, постоянно произнося­щий «Все о'кей, все о'кей». Сообщений о таком в литературе я не встречал, но это не значит, что человек не был на самом деле болен. — Мне не хочется противоречить Спицеру, но, по-мое­му, голос, говорящий «все о'кей», — вполне о'кей... Спицер делает паузу.

— Так как дела у Дэвида? — спрашивает он.

— Не так уж хорошо, — отвечаю я. — Его жена умерла от рака, а дочь Нина погибла в автомобильной катастрофе. Он пе­ренес несколько инсультов и сейчас страдает от болезни, кото­рую врачи не могут определить. Он парализован.

То, что Спицер, услышав эти новости, не выражает особой печали, говорит о том, с какой неприязнью коллеги все еще от­носятся к полученным Розенханом результатам, даже по про­шествии сорока лет.

Розенхана провели подлинному коридору. Ему это не было известно, но в разбросанных по всей стране лечебницах восемь его сподвижников также были госпитализированы. Должно быть, Розенхан испытывал и страх, и возбуждение. Он был жур­налистом и ученым, достигшим вершины своей карьеры, и он рисковал собственным организмом ради получения знаний. Он не смотрел в микроскоп или в телескоп; он сам запустил себя на орбиту, он ходил по луне. Именно на луне он и оказался: помещения лечебницы были стерильны, и моряки, фальшивые профессора и женщины с опухшими губами плавали там в невесомости собственных видений. Розенхана отвели в палату и велели раздеться. Заметил ли он, что его тело ему больше не принадлежит? Кто-то сунул ему в рот термометр, кто-то надел ему на руку черную манжету для измерения давления, кто-то сосчитал его пульс: все было в норме. Все было в норме, но ник­то этого не замечал. Розенхан сказал:

— Знаете, голос меня больше не беспокоит, — и доктора в ответ только улыбнулись. — Когда я отсюда выйду? — навер­ное, спросил Розенхан, и в голосе его прозвучала легкая пани­ка — боже, что он наделал... — Когда я отсюда выйду?

— Когда поправитесь, — ответил ему врач. Но он же здо­ров: у него все в норме, давление 110/80, пульс 72 — его орга­низм работает, как хорошо смазанная машина. Это не имело значения. Не имело никакого значения то, что его разум совер­шенно ясен. Ему поставили диагноз «параноидальная шизофрения» и заперли в лечебнице на много дней.

Посредине отделения находилось застекленное помещение, которое Розенхан скоро начал называть «загоном для быков». Там суетились сестры, разливая по пластиковым стаканчикам винно-красное лекарство и раскладывая таблетки — разноцвет­ные, как конфетки, круглые, как горошины, маленькие, слов­но розовые точки на длинной полоске белой бумаги. Розенхан подчинялся абсолютно всему. Он «принимал» таблетки три раза в день, а потом спешил в туалет, чтобы там их выплюнуть. Ро­зенхан заметил, что так же поступают и все остальные пациен­ты: получив очередную порцию таблеток, они толпой устрем­лялись в туалет, и никому до этого не было дела, если люди вели себя смирно...

Пациенты психиатрической клиники «невидимы, недо­стойны того, чтобы на них обращать внимание», — писал впос­ледствии Розенхан. Он видел, как сестра, войдя в полную на­рода общую комнату, расстегнула блузку и стала поправлять бюстгальтер. «Чувства, что она пытается выглядеть соблазни­тельно, ни у кого не возникло, — продолжал Розенхан. — Она скорее просто нас не замечала». Он видел, как пациентов били; одного из них свирепо наказали просто за то, что тот сказал се­стре: «Вы мне нравитесь». Розенхан не описывает длинных но­чей, проведенных на узкой койке, когда каждые пятнадцать минут в палату заглядывал санитар с фонариком; яркий золотой луч не освещал ничего, абсолютно ничего. О чем он тогда думал? Тосковал ли он по своей жене Молли? Гадал ли, как идут дела у двух его малышей? Тот мир должен был казаться ему та­ким далеким, хоть лечебницу от его дома отделяло не больше сотни миль, как говорит нам объективная наука. Осмос — в со­циальном отношении иллюзия. Мембраны не являются полупро­ницаемыми: они — сплошные перегородки, разделяющие про­странство — ты здесь, я там. Может быть, нас разделяет всего секунда, но что касается предубеждений и ярлыков — это вечность.

Розенхан и его сподвижники получали лечение, и когда они описывали радости и разочарования своей обычной жизни — не забудьте, они говорили чистую правду во всем, за исклю­чением жалобы на «голоса», — обнаружилось, что их прошлое трансформируется так, чтобы соответствовать диагнозу: «Бе­лый мужчина, возраст 39 лет. Выявлена длительная история склонности к резко противоположным эмоциям в отноше­ниях с окружающими. Аффективная стабильность отсутствует. Хотя пациент говорит о наличии у него нескольких близких дру­зей, эти отношения двусмысленны». В 1973 году Розенхан писал в «Сайнс», одном из самых престижных научных журналов: «Не­сомненно, значение, приписанное высказываниям пациента, оп­ределялось диагнозом: шизофренией. Будь известно, что пациент «нормален», приписанное значение было бы совсем другим».

Странная вещь: другие обитатели психиатрической лечебни­цы в отличие от докторов, по-видимому, знали, что Розенхан здо­ров. С другими участниками эксперимента по всей стране про­исходили те же странности: сумасшедшие лучше выявляли нормальных, чем их врачи. Один молодой человек, подойдя к Розенхану в общей комнате, сказал: «Вы не свихнулись. Вы — журналист или исследователь», а другой пациент предположил: «Вы инспектируете лечебницу».

Находясь на лечении, Розенхан выполнял все распоряже­ния, требовал себе привилегий, помогал другим пациентам решать их проблемы, давал юридические консультации, вероят­но, много играл в пинг-понг и вел подробные записи, что пер­сонал лечебницы квалифицировал как «писательское поведе­ние» и видел в нем проявление параноидальной шизофрении. И вдруг в один прекрасный день по причинам столь же произ­вольным, как и причины его госпитализации, Розенхан был выписан. Воздух был обжигающе холодным. Розенхан узнал нечто очень тревожное: в психиатрических лечебницах в паци­ентах не видели людей; психиатрия была психически больна. Во скольких же клиниках по всей стране, гадал он, люди так же, как и он, получают неверный диагноз, ненужное лечение и удерживаются против собственной воли? Может быть, ярлык «безумие» и порождает безумие: диагноз влияет на состояние мозга, а вовсе не наоборот? Может быть, не наш мозг форми­рует нас? Может быть, это мы формируем свой мозг? Может быть, нас создает этикетка, прикрепленная к нам. Приближа­лась зима, и падал снег, меняя очертания зданий и автомоби­лей. Лечебница становилась белой и быстро исчезала из виду, лишившись материальности.

В 1966 году, за годы до приключения Розенхана, двое ис­следователей, Р. РозентальиЛ.Якобсон, провели эксперимент, предложив ученикам 1—4-х классов тест с искаженным назва­нием: «Гарвардский тест измененного научения». Было объяв­лено, что данный тест — показатель будущих академических ус­пехов, или «спурта», хотя на самом деле он измерял лишь некоторые невербальные умения. Учителям было сказано, что от тех учеников, кго обнаружил высокие показатели, в течение следующего года можно ожидать беспрецедентных успехов. На самом же деле тест ничего такого предсказать не мог.

Учителям были сообщены не имеющие никакого значения результаты тестирования, и через год Розенталь и Якобсон снова обследовали детей. Выяснилось, что ученики, отнесенные к группе «спурта», добились больших академических успехов, чем остальные. Более того, дети из этой группы показали явный рост коэффициента интеллекта, особенно в 1—2-х классах; это го­ворило о том, что на данный показатель возможности и ожида­ния воздействуют так же, как и выявленные способности.

Еще раньше, в начале XX века, другой своего рода «экспе­римент» показал влияние ожиданий на интерпретацию собы­тий. Это очень странная история, в которой фигурирует конь по имени Ганс, который, как все думали, умел считать. Если вы задавали Гансу (которого скоро стали называть Умным Ган­сом) арифметическую задачу, он, топая копытом, сообщал от­вет. Люди платили деньги, чтобы посмотреть на Ганса и задать ему задачу, снова и снова экспериментируя с самым большим, несомненно, лабораторным животным, известным психологии.

Однако в 1911 году нашелся скептик, человек по имени Ос­кар Пфунгст, который стал наблюдать за Гансом. Внимательно следя за ним сквозь очки на протяжении многих дней и ночей, он обнаружил, что конь, конечно, считать не умел, но научил­ся стучать копытом, ориентируясь на подсказки со стороны зри­телей. Например, когда число ударов копытом достигало пра­вильного значения, зрители неосознанно совершали еле заметные движения — поднимали брови, склоняли голову, — и Ганс останавливался. Вот так-то: никакого отношения к уме­нию считать фокус не имел; конь просто улавливал скрытые сигналы, посылаемые ему окружением. Лошади и люди воспри­имчивы, так что Гансу оставалось только подтвердить устояв­шееся мнение, каким бы абсурдным оно в данном случае ни было; отсюда ясно видно, как далеко мы готовы зайти, чтобы подтвердить то, что нам хочется подтвердить.

Розенхан знал о Розентале и Якобсоне, об Умном Гансе и скептике О. Пфунгсте, спасителе разума, но он знал и о кое-чем еще. Хотя все эти эксперименты демонстрировали силу пре­дубеждений и контекста в восприятии реальности, ни один из них не касался медицины, к которой себя с гордостью относит психиатрия. В пенсильванской государственной лечебнице работали дипломированные врачи, и они совершали очень сквер­ные, хуже того — глупые ошибки. Встретившись со своими сподвижниками после окончания эксперимента, Розенхан уз­нал, что всем им, за исключением одного, был поставлен диагноз «шизофрения» на основании единственного глупого симптома (тому участнику эксперимента, который оказался исключением, был поставлен диагноз «маниакально-депрессивный психоз» — тоже достаточно тяжелое клеймо). Как выяснилось, средний срок пребывания в лечебнице составил девятнадцать дней (при максимуме в пятьдесят один и минимуме — семь). Розенхан узнал, что все участники потеряли в статусе и, наконец, что все они были выписаны с заключением о ремиссии заболевания, что, конечно, означало, что здравость их рассудка так и не была обнаружена, а психическое здоровье воспринималось как вре­менное явление, так что им предстояло снова и снова подвер­гаться лечению.

Все это случилось, когда Розенхану было под сорок; он был лысым, могучего сложения мужчиной, известным своими ро­зыгрышами и гостеприимством: на вечеринки у себя дома он приглашал по пятьдесят человек. Он обожал щедрое угощение и в конце концов установил на своей кухне две посудомоечные машины, чтобы не возиться с тарелками.

Приятельница и коллега по Стэнфордскому университету Флоренс Келлер говорит о Розенхане:

— Дэвид — единственный известный мне человек, кото­рый расширил свой дом после того, как дети отправились в колледж, — чтобы устраивать более многолюдные вечеринки. — Потом Келлер добавляет: — Он здорово умел управляться со словами, но вы никогда не чувствовали, что в самом деле его знаете. Он всегда оставался в маске.

Да, так оно и было.

Действительно, мы часто стремимся обнаружить в других те самые тенденции, которые чувствуем в себе. Поэтому, долж­но быть, Розенхан испытывал определенное злорадство, когда в начале 1970-х годов написал статью, описывавшую его эк­сперимент с псевдопациентами, — статью, взорвавшую, как бомба, мир психиатрии, лишая ее статуса. «Что значит быть нормальным человеком в сумасшедшем доме» была напеча­тана в престижном научном журнале «Сайнс», что довольно забавно, поскольку Розенхан подвергал сомнению саму дос­товерность науки, по крайней мере в приложении к психи­атрии. В первых же абзацах он высказал свою основополага­ющую мысль: диагноз связан не с пациентом, а с контекстом, и любой диагностический процесс, столь легко приводящий к многочисленным подобным ошибкам, не может считаться на­дежным.

«Сайнс», журнал, выходящий по сей день, имеет тираж при­мерно в шестьдесят тысяч. Обычно, насколько я могу судить, познакомившись к настоящему времени со многими номерами, передовая статья вызывает некоторый анемичный отклик — несколько совершенно беззубых писем. За статьей Розенхана, однако, последовал целый шквал пламенных посланий, содержащих иногда весьма забавные аргументы. Розенхан оскорбил психиатрию как науку и тем самым побудил многих американ­ских психиатров поднапрячься и проявить острый интеллект, скрывающийся за их несколько сомнительными утверждения­ми. Вот некоторые их высказывания:

Большинство врачей не считают пациентов, обращаю­щихся к ним за помощью, лжецами; поэтому они, конечно, могут быть введены в заблуждение. Было бы возможно про­вести исследование, при котором пациенты, обученные си­мулировать признаки инфаркта миокарда, получили бы со­ответствующее лечение только на основании их слов (поскольку данные электрокардиограммы не дают возможности поставить диагноз), но было бы глупостью из данных такого исследования делать вывод о том, что заболевания как такового не существует, диагноз — ошибочный ярлык, а «болезнь» и «здоровье» — понятия, существующие только в головах врачей.

Псевдопациенты не вели себя нормально в приемном покое. Будь это иначе, они подошли бы к дежурной сестре и сказали: «Понимаете, я здоровый человек, который попытал­ся выяснить, смогу ли я попасть в лечебницу, притворяясь сумасшедшим. У меня получилось, и я был госпитализиро­ван, а теперь я хотел бы, чтобы меня выписали».

А вот отрывок из моего любимого письма:

Если бы я выпил кварту крови, скрыл это и обратился в приемный покой любой больницы с жалобами на кровавую рвоту, поведение персонала было бы совершенно предска­зуемым. Если бы мне поставили диагноз «язва желудка» и назначили соответствующее лечение, сомнительно, что я смог бы убедительно утверждать, будто медицина не знает, как диагностировать соответствующее заболевание.

Роберт Спицер, тот самый бодрый психиатр, знаток пси­хоанализа, занимавший престижный пост в Институте биометрии Колумбийского университета, был в числе самых встрево­женных статьей Розенхана ученых. Письма в редакцию он писать не стал. Он написал две статьи — тридцать три страницы насыщенной и логичной прозы, — развенчивающие полученные Розснханом результаты.

— Вы читали мои ответы Розенхану? — спрашивает он меня при телефонном разговоре. — Они ведь блестящи, не правда ли?

Спицер говорит о многом, но главное — он защищает дос­товерность психиатрии и ее диагностики, доказывает ее надежность как научной, медицинской процедуры.

— Я верю в медицинскую модель психиатрии, — говорит он мне; это означает, что он считает психические заболевания в целом такими же, как болезни легких или печени, и нужда­ющимися в таком же подходе; он полагает, что в один прекрасный день психические отклонения будут поняты в терминах тканей и синапсов и мозг перестанет быть тем черным ящи­ком, которым является сейчас.

«Так каковы же результаты? — писал Спицер, опровергая оппонента. — По словам Розенхана, все пациенты при выпис­ке получили диагноз «в состоянии ремиссии». Что такое ремис­сия, известно: это значит — без признаков заболевания. Таким образом, все психиатры явно признали, что псевдопациенты были, как это называет Розенхан, "нормальны"».

Спицер приводит еще много доводов в пользу достоверно­сти психиатрии как отрасли медицины. После чтения статей Спицера и писем в ответ на публикацию Розенхана я обнару­живаю, что начинаю колебаться. С одной стороны, исследова­ние не было безупречным. Если бы я выпила кварту крови и меня рвало ею в приемном покое... значит, все-таки психиат­рия, должно быть, не так уж отличается от других медицинс­ких направлений. Однако погодите-ка минутку. В случае с кровью меня не продержали бы в клинике пятьдесят один день, да и кровь — это вам не «плюх». Я хочу сказать, кровь — гораз­до более убедительное свидетельство; я качаюсь как на каче­лях: нормальность — ненормальность, достоверность — не­достоверность...

В 1976 году, всего через два года после того, как Розенхан опубликовал свои данные, я и в самом деле оказалась пациент­кой психиатрической клиники на Восточном побережье, и это, кстати, не было симуляцией. Я, четырнадцатилетняя девчон­ка, имела кучу симптомов, куда, правда, не входили галлюци­нации. Я делала все, что делают четырнадцатилетние девчон­ки, и еще кое-что. Я обожала драму и воображала себя будущей Вирджинией Вульф.

Вирджиния Вульф (1882—1941) — английская писательница и литературный критик. Ее работы отмечены чертами эксперимента­торства, «потока сознания».
С другой,стороны, не все в моем поведе­нии было театральщиной. Даже не говоря о моих собственных симптомах, в «контейнере», как я почти с любовью начала на­зывать клинику, я кое-что повидала. Я видела застекленный сестринский пост, откуда выкатывались хромированные тележ­ки с похожими на конфеты таблетками, видела страдающего манией лунатика со струящимся по лицу потом, видела жен­щину по имени Роза, которую нашли в ванной с веревкой вок­руг шеи. Да, я кое-что повидала. Я видела вещи, явно не родив­шиеся в головах врачей, вроде той петли на шее, поэтому для меня психические заболевания совершенно реальны. Впрочем, все мы, пациенты, собравшись в общей комнате, где дым стоял такой густой, что можно было топор вешать, играли поставлен­ными нам диагнозами, как дети — разноцветными камешками: «пограничное состояние» было голубым и блестящим, «шизоф­рения» — алой с белой полоской, «депрессия» — тускло-зеленой и туманной, как катаракта, а потому ценимой невысоко. Одна попытка самоубийства расценивалась как ерунда, три давали вам некоторый статус, а более десяти вызывали мрачное ува­жение. Как преступники в тюрьме, мы обменивались профес­сиональными секретами, порожденными, несомненно, присво­енными нам ярлыками и получаемым нами лечением; в какой-то момент становилось трудно определить: мы ли суще­ствовали ранее ярлыков или ярлыки сформировали нас... Мое, например, состояние в «контейнере» ухудшилось — как в ре­зультате заражения, если в больнице распространяется стафи­лококковая инфекция. Что же касается утверждения, будто псевдопациенты не вели себя нормально, потому что нормаль­ным было бы подойти и признаться в розыгрыше... ну так я ви­дела прелестную девушку по имени Сара, студентку колледжа Смита, кроткую и спокойную, во всех смыслах образцового по­ведения, которая каждый день мягко просила ее выписать и каждый день получала отказ. Так разве можно тут судить? По сообщению Розенхана, санитары били пациентов и будили их окриком «Эй ты, вонючий сукин сын!» и так же обращались к ним в присутствии других людей. Я никогда не слышала ругательств от персонала. Нельзя отрицать, что психиатр, в чьем ведении я находилась, уделял мне совсем немного времени; впрочем, я все равно хорошо его помню, потому что он мне очень нравился. Его звали доктор Су, он происходил из какой-то другой страны, имел усики и по какой-то странной причине часто носил с собой бейсбольную биту. Мы с ним обычно встре­чались в его тесном кабинете, где он, наклонившись, рассмат­ривал порезы на моих запястьях, похожие на полураскрытые губы, потому что я постоянно расковыривала их украденными где-нибудь щепками. Взглянув на мои запястья, доктор Су с ис­кренним чувством говорил: «Какой стыд, Лорин. Какой стыд, что ты так мучаешь себя».

Эксперимент Розенхана, как, возможно, любое произведе­ние искусства, фокусирует свет, обладает мощным воздействи­ем и не лишен недостатков. Вы, конечно, можете с этим спо­рить, как уже делали те, о ком шла речь выше. Только, как по доброте душевной сказал бы доктор Су: «Какой стыд!»

Тем не менее, на мой взгляд, Розенхан обнаружил несколько основополагающих истин. Ярлыки и в самом деле определяют, как мы видим то, что видим. Психиатрия — только что вылупив­шаяся из яйца наука, если вообще наука, поскольку по сей день она не обладает твердыми знаниями практически о любых физио­логических субстратах психических заболеваний, а наука осно­вывается на знаниях о теле, об измеримых вещах. Психиатры и в самом деле делают необоснованные заключения — не все, но мно­гие, и могут быть надутыми индюками, возможно, из-за собствен­ной неуверенности. Как бы то ни было, эксперимент Розенхана избавиться от этой неуверенности им не помог. Его статья вызва­ла ярость, а потом последовал вызов. «Ладно, — сказала одна пси­хиатрическая клиника, выпячивая свою коллективную грудь, — вы полагаете, мы не знаем, что делаем? Ну так докажите! В следу­ющие три месяца присылайте сколько хотите псевдопациентов в наш приемный покой, и мы их выведем на чистую воду. Вот вам!»

Так Розенхану была брошена перчатка.

Ну, Розенхан, с его боксерским телосложением, подраться любил. Так что он согласился и сказал, что пришлет в назван­ную клинику некоторое число псевдопациентов, а персонал должен решить — проводя своего рода эксперимент Розенхана наоборот, — не кто из них безумен, а кто здоров. Прошел ме­сяц. Прошел второй. По истечении трех месяцев сотрудники клиники сообщили Розенхану, что с высокой степенью уве­ренности выявили сорок одного из присланных им псевдо­пациентов. Розенхан же не посылал ни одного. Дело было закрыто, матч проигран. Психиатрии оставалось только по­весить голову.

Было время, когда мы верили в психиатрию, как в бога; в тот золотой век — 1930, 40, 50-е годы — в этой области царил психоанализ, который, казалось, знал ответы на все вопросы. История вашей жизни может вас исцелить: свернитесь клубоч­ком и поплачьте. На манию смотрели как на «желание есть, же­лание быть съеденным и желание уснуть».

Странность заключалась в том, что психоанализ, который настолько слился с психиатрией, что захватил все позиции в этой области, не очень интересовался трудным делом постанов­ки диагноза. Существовал справочник (он и до сих пор суще­ствует) «Диагностическое и статистическое руководство по пси­хическим заболеваниям», сокращенно DSM. Первое издание появилось в 1952 году, второе — в 1968-м. Как раз DSM-II и использовался это время, когда были госпитализированы псев­допациенты. В DSM-II симптомы шизофрении описывались очень туманно, основываясь на понятиях типа «реактивный невроз» и «трудности формирования привязанности»; как ука­зывал Розенхан, чем более двусмыслен язык руководства, тем больше места для ошибок. Именно в этом контексте известный психиатр Адольф Мейер сказал: «Я очень редко ощущаю стрем­ление далеко оторваться от признания неясности ситуации и потребность в окончательном решении, которое само демон­стрирует собственную ненужность».

Несмотря на столь очевидно сбивающий с толку язык, психиатрия наслаждалась золотыми денечками, когда люди глубоко в нее верили и в силу этой веры тратили тысячи и тысячи долларов, лежа на кушетках в кабинетах психоаналитиков.

— Дэвид Розенхан, — говорит Флоренс Келлер, — был на самом деле первым, кто тогда объявил: «Знаете что, ребята? А король-то голый». Можно по всей справедливости сказать, что он в одиночку разрушил психиатрию, и она от этого так и не оправилась. — Флоренс Келлер некоторое время мол­чит. Она — главный психолог клиники в Пало Альто. — Я хочу сказать: посмотрите вокруг. Кто теперь идет в психиат­рию? Больше невозможно найти психиатра для клиники. Пси­хиатры перевелись, потому что психиатрия — в значительной мере мертвая область, и она не оживет, пока не появятся весо­мые данные о патогенезе психических заболеваний, о роли ней­ронов и химических взаимодействий. Тогда, возможно, психи­атрия отвоюет свои позиции.

Спицер с этим не согласен. Так и должно быть: он ведь пси­хиатр. Спицер говорит:

— Я полагаю, в нашей области происходит множество зах­ватывающих событий.

Не был он согласен и в 1973 году, когда Розенхан опубли­ковал свои данные. Если Розенхан взялся в одиночку разрушать психиатрию, то Спицер тогда в одиночку взялся за то, чтобы ее восстановить. Вместе с группой уважаемых коллег он принял­ся за то хлипкое руководство по диагностике, которое содер­жало достаточно неясностей, чтобы позволить Розенхану и его сподвижникам попасть в психиатрическую лечебницу, и хоро­шенько его переделал. Спицер выполол все эфемерные и субъективные утверждения, которые ему попадались, освобо­дил руководство от наукообразного лепета. Он ужесточил ди­агностические критерии так, что каждый из них стал основываться на измерениях; теперь для постановки любого диагно­за появились очень жесткие указания на то, какие симптомы должны иметь место, как часто и как долго должны они про­являться.

DSM-1II (1980) включает очень много таких инструкций: «Пациент должен обнаруживать по крайней мере четыре сим­птома, соответствующих критерию А, на протяжении по край­ней мере двух недель, три, соответствующих критерию В, и один, соответствующий критерию С». DSM-II подобных ука­заний не содержал. Там были фразы вроде такой: «Главной ха­рактеристикой нарушения является тревожность, которая мо­жет напрямую ощущаться и выражаться или подсознательно, автоматически контролироваться благодаря использованию различных механизмов защиты». Пожалуй, хватит... Спицер ут­верждает, что внесенные в DSM-III, который страниц на 200 объемнее DSM-1I, инновации являются «защитой медицинс­кой модели применительно к психиатрии». Если пациент со­ответствует расширенным критериям, то он болен, если нет — то здоров. Двусмысленность, эфемерная, неопределенная тре­вожность больше не значат ничего.

Со времен Розенхана психиатрия предприняла многочис­ленные попытки выявить физиологические основы психичес­ких заболеваний — по большей части, хотя и не полностью, без­результатно. В 1980-х годах появился многообещающий новый диагностический метод выявления депрессии, названный тес­том подавления дексаметазона: он давал возможность обнару­жить в моче страдающих этим заболеванием определенный про­дукт метаболизма. Открытие было встречено с энтузиазмом. Скоро, очень скоро мы сможем ставить диагноз депрессии так же, как ставим диагноз анемии: пописает пациент в баночку, потом три янтарные капли на предметное стеклышко с мазком препарата — и готово! Сразу ясно, есть депрессия или нет, и спорить тут не о чем.

Этот тест оказался ненадежным, так что сразу отправился в мусорную корзину истории. Попытки психиатров создать дру­гие диагностические тесты тоже особого успеха не принесли. В последнее время появились сообщения о том, что Чарльз Не-мерофф из университета Эмори продвинулся в нужном направ­лении: он установил, что гиппокамп у страдающих депрессией примерно на 15% меньше, чем у здоровых, а у крысят, отлучен­ных от матерей, имеется избыток нейротрансмиттеров.

Нейротрансмиттеры — физиологически активные вещества, посредством которых в нервной системе осуществляются контактные клеточные взаимодействия.
Это, конечно, волнующие открытия, но остается неясным, что они дают для понимания причин заболевания.

Если покажется, что сказанное выше не имеет никакого отношения к эксперименту Розенхана, то это не так. Многие со­временные исследования являются осознанным или неосознан­ным откликом на брошенный им вызов и результатом сомне­ний, которые он породил у «мягких» психиатров.

— Новая система классификации, принятая в DSM, явля­ется строго научной, — говорит Спицер.

— Ничто так не подчеркивает условный характер психиат­рических диагнозов, чем недавнее решение Американской пси­хиатрической ассоциации изъять из DSM гомосексуальность [речь идет о DSM-II, 1968]. Каково бы ни было мнение специ­алистов о природе гомосексуальности, тот факт, что профес­сиональное сообщество голосованием решало, следует или нет считать гомосексуапьность нарушением, ясно показывает раз­личие как между психическими заболеваниями и тем, что счи­тают таковыми психиатры, так и чувствительность последних к контексту. Изменения в отношении образованной части об­щества к гомосексуальности произвели соответствующие из­менения в восприятии ее психиатрами, — говорит Розенхан.

— Все диагнозы, — возражает на это Спицер, — ставятся на основании разработанной людьми классификации, так что критиковать это смешно. Говорю вам: теперь, когда принята новая диагностическая система, эксперимент Розенхана никогда бы не удался. Его уловка просто не сработала бы. Вас никогда бы не госпитализировали, а в приемном покое вам поставили бы отложенный диагноз. — Термин «отложенный диагноз», кста­ти, — специальная категория, позволяющая официально не ста­вить диагноз при недостатке информации. — Нет, — повторяет Спицер, — эксперимент Розенхана никогда не удалось бы успешно повторить. В современных условиях — никогда. Вот я и решаю попробовать.

Многое сейчас выглядит так же, как и тогда. Небо такой же пронзительной синевы, деревья радуют глаз яркими красками, и алые листья, похожие на раскрытые ладошки, медленно па­дают на еще зеленую траву лужайки. В лавках скоро появятся пластиковые тыквы, а детишки станут покупать свежие тыквы и вырезать на них страшные рожи ножами, которые еще вели­ки для их рук. Первым делом срезается верхушка, потом вычи­щается внутренность со всеми семенами и перепутанными во­локнами клетчатки, издающими влажный запах осени. Моя собственная дочка еще слишком мала для возни с тыквами: ей только что сравнялось два. Может быть, из-за Розенхана и всех исследований, которые после его разоблачений начались в об­ласти «этиологии и патогенеза», я часто беспокоюсь о мозге дочурки, который представляется мне розовым и сморщенным в своем жилище — черепе.

— Ты решила что? — переспрашивает мой муж.

— Я хочу попробовать, — отвечаю я, — в точности повто­рить эксперимент Розенхана и посмотреть, госпитализируют ли меня.

— Прости, пожалуйста, — говорит он, — а не кажется ли тебе, что нужно подумать и о своей семье?

— Да ничего у меня не получится, — говорю я, вспоминая слова Спицера. — Я через час уже вернусь.

— А если нет?

— Тогда ты приедешь и заберешь меня.

Муж теребит свою бороду, которая, пожалуй, стала слиш­ком длинной. Он носит хакерскую рубашку, в которой синте­тики больше, чем хлопка, с роршаховским

Тест Роршаха заключается в интерпретации дорисовывания ис­пытуемым чернильных клякс.
чернильным пят­ном на кармане.

— Приеду и заберу? Ты думаешь, мне поверят? Меня про­сто запрут в соседней палате, — говорит он почти с надеждой. Мой муж родился слишком поздно, чтобы насладиться шести­десятыми годами, и это очень его огорчает. Он молча продол­жает теребить бороду. В открытое окно влетает мотылек и на­чинает отчаянно биться о лампу. Тень, которую он отбрасывает на стену, велика, как птица. Мы следим за мотыльком и вдыха­ем запах осени.

— Я тоже с тобой поеду, — наконец говорит муж.

Да нет, не поедет: кому-то же нужно присматривать за доч­кой. Я начинаю готовиться: пять дней не принимаю душ. По­том звоню приятельнице, о которой известно, что ее отличает склонность к авантюрам, и спрашиваю, нельзя ли мне восполь­зоваться ее именем взамен собственного, которое кто-нибудь может узнать. Мой план заключается в том, чтобы назваться ею, а потом попросить ее, предъявив удостоверяющие личность документы, получить истории болезни, чтобы я точно знала, что говорилось в приемном покое. Приятельница, Люси, со­глашается. Вот кого на самом деле следовало бы отправить в сумасшедший дом!

— Это так забавно, — говорит она.

Потом я долго практикуюсь перед зеркалом.

— Плюх, — говорю я и начинаю хихикать. — Я... я приехала сюда... — теперь нужно изобразить тревогу, наморщить лоб. — Я приехала сюда, потому что слышу голос, который говорит «плюх». — Каждый раз, сказав это, я, стоя перед большим зерка­лом в обвисшей черной бархатной шляпе, начинаю смеяться.

Если я рассмеюсь, я наверняка выдам себя. Ну, если мне все-таки удастся сдержаться, если я буду говорить о себе прав­ду, за исключением этого единственного симптома, как делали Розенхан и компания во время своего эксперимента, что ж, может быть, меня и поместят в палату. Мой сценарий, правда, в одном существенно отличается от замысла Розенхана. Никто из участников его затеи не имел раньше дела с психиатрией; я же, напротив, обладаю солидной историей болезни, включая несколько госпитализаций, хотя сейчас и вполне здорова. Я решаю скрыть это обстоятельство и отрицать какие-либо пред­шествующие обращения за психиатрической помощью; такая ложь, как мне известно, является радикальным отступлением от исходного протокола эксперимента. Плюх.

Я на прощание целую дочку. Мужа я тоже целую на проща­ние. Я пять дней не принимала душ. Зубы у меня грязные. Я надела измазанные в краске черные леггинсы и футболку с над­писью «Ненавижу свое поколение».

— Как я выгляжу? — спрашиваю я мужа.

— Как всегда, — отвечает он.

Я отправляюсь. Ничто не сравнится с поездкой на автомо­биле осенью. Стоит выехать за город, и воздух начинает пах­нуть опавшими листьями и урожаем. Посреди поля виден крас­ный амбар, по нему пробегают тени от синих туч, перемежаясь с ярким солнечным светом. Слева от дороги кипит река, по­крытая пеной после недавних дождей. Поток встает на дыбы, истерически кидаясь на плоские спины скал, перемешивая ил, тину, гальку — следы туманной древней истории.

Я выбрала лечебницу в нескольких милях от города, в кото­рой есть психиатрическое отделение. Эта лечебница имеет от­личную репутацию — учтите на будущее. Здание находится на холме, и к нему ведет извилистая дорога. Чтобы попасть в приемный покой психиатрического отде­ления, нужно найти соответствующую дверь в огромном белом холле и нажать кнопку звонка. Через интерком доносится го­лос: «Мы можем вам помочь?», и вы отвечаете: «Да».

— Да, — говорю я.

Двери открываются — похоже, без всякого человеческого участия; за ними обнаруживаются трое полицейских с блестя­щими серебряными бляхами. На экране стоящего в углу теле­визора кто-то стреляет в лошадь — бах! — и пуля рисует звезду на красивом лбу, черную на черной шерсти.

— Имя? — спрашивает сестра, открывая регистрационный журнал.

— Люси Шеллман, — отвечаю я.

— А как пишется Шеллман? — задает сестра вопрос.

Я не сильна в таких вещах и на подобный фонетический экзамен не рассчитывала... Что ж, придется постараться.

— Ш-е-л-м-е-н, — говорю я.

Сестра записывает, с подозрением глядя на буквы.

— Какое странное имя, — говорит она. — Это же множе­ственное число!

В английском написании первая фамилия включает часть «тап», а вторая — «теп»; второе слово является множественным чис­лом первого.

— Ну, — объясняю я, — так уж получилось на Эллис-ай-ленде.

Эллис-айленд — остров близ Нью-Йорка, в 1892—1943 гг. глав­ный центр по приему эмигрантов в США, где оформлялись их документы (в которых указывалась фамилия).

Сестра поднимает на меня глаза, потом что-то — чего я не вижу — пишет в журнале. Я начинаю беспокоиться о том, не решит ли она, что у меня бред, связанный с Эллис-айлендом, так что я говорю:

— Я никогда не бывала на Эллис-айленде. Это семейная история.

— Расовая принадлежность? — спрашивает сестра.

— Еврейка, — отвечаю я и начинаю гадать: не следовало ли сказать «протестантка»? На самом деле я еврейка, но тут меня одолевает паранойя (чего обычно не случается): я не хочу, что­бы моя национальность была использована против меня.

Чего я так боюсь? Никто не может подвергнуть меня при­нудительному лечению. Со времен Розенхана и отчасти в ре­зультате его исследования законы, касающиеся принудитель­ного лечения, стали гораздо строже, и до тех пор, пока я отрицаю тягу к убийству или самоубийству, я — свободная женщина. «Ты свободная женщина, Лорин», — говорю я себе, хотя где-то на заднем плане моего сознания река истерии выносит на поверх­ность ил и мусор.

Я контролирую ситуацию. Я говорю это себе, хотя река все так же бурлит. Я ведь на самом деле не чувствую, что я ситуа­цию контролирую. В любой момент кто-нибудь может вывести меня на чистую воду. Как только я скажу «плюх», какой-ни­будь начитанный психиатр тут же заявит: «Вы — мошенница. Я знаю об этом эксперименте». Остается только молить Бога, что­бы здешние психиатры не оказались начитанными. На это я и делаю ставку.

Этот приемный покой кажется мне странно знакомым. Се­стра записывает мое имя, которое не мое, и несуществующий адрес; я придумала название улицы, потому что мне нравится, как это звучит: Ром-роу, 33. Ром-роу, место, где пираты выра­щивают зелень в своих садах. Приемный покой кажется знакомым потому, что в прошлом я не раз попадала в очень похожие, только тогда у меня были настоящие симптомы психического нарушения... все это было очень давно. Запах заставляет меня вернуться в те дни: пот, свежевыстиранное белье, пустота. Я не ощущаю триумфа, только печаль, потому что где-то рядом таится настоящее страдание, а лошадь с алой звездой на лбу па­дает на солому. Запах есть запах, сестра есть сестра — ничего не меняется.

Меня отводят в маленькую комнату, где к стене прислонены носилки с черными ремнями.

— Садитесь, — предлагает мне сестра, и в комнату входит мужчина, закрыв за собой дверь.

— Я мистер Грейвер, — говорит он, — старший медбрат, и я сейчас измерю ваш пульс.

Сто ударов в минуту.

— Многовато, — говорит мистер Грейвер. — Я бы сказал — верхняя граница нормы. Конечно, кто не будет нервничать на вашем месте. Здесь ведь приемный покой психиатрического от­деления — это кого угодно заставит нервничать. — Он улыба­ется мне мягкой доброй улыбкой. — Послушайте, не принести ли вам стакан родниковой воды? — И прежде чем я успеваю ответить, он вскакивает, исчезает и тут же возвращается с вы­соким стаканом, почти элегантным, где в воде плавает бледно-желтый ломтик лимона. Этот ломтик неожиданно кажется мне таким красивым: он играет с желтизной, но никак не может обрести ее, мешает белый цвет, а цедра слишком тоненькая.

Мистер Грейвер вручает мне стакан. Этого я не ожидала — такой доброты, такой услужливости. Розенхан писал о том, что подвергся дегуманизации. Пока что если кто-нибудь и подвер­гся дегуманизации здесь, так это мистер Грейвер, который бы­стро превращается в моего собственного личного дворецкого.

Я делаю глоток.

— Большое спасибо, — говорю я.

— Может быть, я еще что-нибудь могу для вас сделать? Вы не голодны?

— О нет, нет, — отвечаю я. — Со мной на самом деле все в порядке.

— Ну, не хочу вас обидеть, но с вами явно не все в порядке, — говорит мистер Грейвер, — иначе вас здесь не было бы. Так что вас тревожит, Люси?

— Я слышу голос, — говорю я.

Он что-то записывает в карточке и понимающе кивает.

— И что голос говорит?

— Плюх.

Он больше не кивает понимающе.

— Плюх? — Это, в конце концов, не то, что обычно произ­носят голоса. Обычно они оставляют угрожающие сообщения о звездах, змеях, маленьких спрятанных микрофонах.

— Плюх, — повторяю я.

— Так и говорит?

— Так и говорит.

— Это началось постепенно или резко?

— Как с неба свалилось, — отвечаю я и почему-то представ­ляю себе падающий с неба самолет, вошедший в крутое пике, вопли пассажиров... Я и в самом деле начинаю чувствовать себя немножко сумасшедшей. Как трудно отделить разыгрываемую роль от реальности — социальные психологи давно обратили внимание на этот феномен. Я тру виски.

— Когда вы начали слышать голос? — спрашивает мистер Грейвер.

— Три недели назад, — говорю я в подражание Розенхану и его сотоварищам.

Мистер Грейвер спрашивает, хорошо ли я ем и сплю, пред­шествовали ли появлению голоса какие-нибудь стрессы в моей жизни, были ли у меня травмы. Я отвечаю на все эти вопросы отрицательно: аппетит у меня хороший, сплю я нормально, с работой все в порядке.

— Вы уверены? — спрашивает он.

— Ну, что касается травм, — говорю я, — когда я училась в третьем классе, сосед по имени Блейер упал в свой бассейн и утонул. Я сама ничего не видела, но рассказы об этом были, пожалуй, травмирующими.

Мистер Грейвер грызет кончик ручки, глубоко задумав­шись. Я вспоминаю старика Блейера, ортодоксального иудея. Он утонул в субботу, и его синяя бархатная ермолка плавала-в бассейне.

— Плюх... — говорит мистер Грейвер. — Ваш сосед плюх­нулся в бассейн. Вы теперь слышите «плюх». Может быть, воз­никло нарушение, связанное с посттравматическим стрессом. Слуховая галлюцинация может быть попыткой вашей памяти справиться с травмой.

— Ну, тогда не было ничего особенного, — говорю я. — Просто...

— Я бы сказал, — в голосе мистера Грейвера начинает зву­чать уверенность, — что случай с утонувшим соседом был для вас травмирующей потерей. Я приглашу психиатра, чтобы он оценил ваше состояние, но на самом деле я думаю, что мы име­ем дело с посттравматическим стрессом. Органическое повреж­дение мозга, пожалуй, можно исключить — об этом я не стал бы беспокоиться.

Мистер Грейвер уходит: ему нужно пригласить психиатра. Теперь уже мой пульс — не 100 ударов в минуту, а по крайней мере 150: психиатр наверняка разоблачит меня или, еще хуже, окажется кем-нибудь, кого я знаю еще со школьных времен, и как я тогда объясню свою выходку?

В маленькую запертую комнату, где я сижу, входит психи­атр. Он одет в ярко-голубой халат и не имеет подбородка. Он пристально смотрит на меня, и я отвожу глаза. Он садится и вздыхает.

— Значит, вы слышите «плюх», — говорит он, почесывая свой отсутствующий подбородок. — Так чем же нам вам помочь?

— Я обратилась сюда, потому что хотела бы избавиться от голоса.

— Голос раздается внутри вашей головы или снаружи?

— Снаружи.

— Он когда-нибудь говорит что-нибудь, кроме «плюх», — например, велит вам убить кого-нибудь или покончить с со­бой?

— Я не хочу ни убивать кого-то, ни кончать с собой.

— Какой сегодня день недели? — спрашивает психиатр.

Тут я сталкиваюсь с новой проблемой. Дело в том, что все это происходит под конец моего отпуска, так что по части дней недели у меня представления не очень четкие. Чувство време­ни — один из признаков, по которым психиатры судят, норма­лен человек или нет.

— Суббота, — отвечаю я, молясь в душе, чтобы не ошибиться. Психиатр что-то записывает.

— О'кей, — говорит он. — Значит, вы слышите этот голос, а больше никаких симптомов психического отклонения у вас нет?

— Значит, у меня посттравматический стресс? — спраши­ваю я. — Так предположил мистер Грейвер...

— Мы многого не знаем насчет человеческой психики, — говорит доктор, внезапно опечалившись. Он потирает перено­сицу, на мгновение закрыв глаза. Когда он склоняет голову, я вижу лысину у него на макушке величиной с ермолку старика Блейера, и мне хочется сказать: «Да ладно, ничего страшного. В мире много такого, чего мы не знаем». Но я молчу, а психи­атр по-прежнему выглядит растерянным. — Но ведь этот голос вас тревожит...

— Ага, вроде того.

— Я пропишу вам антипсихотическое средство, — говорит доктор, и как только это произносит, перестает быть печаль­ным. Его голос начинает звучать уверенно и властно: появи­лось что-то, что в его силах сделать. Таблетка ведь не просто таблетка: она — знак препинания, она разрывает длинную не­внятную строку. Остановитесь здесь. Начните отсюда. — Я со­бираюсь назначить вам риспердал, — говорит доктор. — Он снизит активность слуховых центров у вас в мозгу.

— Так вы думаете, что у меня психоз?

— Я считаю, что некоторые признаки психоза у вас имеют­ся, — отвечает психиатр, но у меня возникает чувство, что те­перь он и должен так говорить, раз уж назначил мне риспердал: не можете же вы выписывать антипсихотическое средство, если это не подтверждается вашим диагнозом. Мне становится совершенно ясно, что решение определяется назначенным пре­паратом, а не наоборот. Во времена Розенхана все определяла заранее принятая психоаналитическая схема; в наши дни на смену ей пришла фармакологическая схема, таблетка. В любом случае утверждение Розенхана, что диагноз не зависит от со­стояния пациента, похоже, остается верным.

— Разве я выгляжу, как психопатка? — спрашиваю я. Доктор смотрит на меня, долго, долго смотрит.

— Немного, — отвечает он наконец.

— Вы шутите! — заявляю я, поправляя шляпу.

— Вы, — говорит психиатр, — явно страдаете депрессией. Депрессия может иметь психопатические проявления, так что я выпишу вам еще и антидепрессант.

— Я страдаю депрессией? — как эхо повторяю я. Это меня беспокоит, потому что депрессия — это то, что со мной уже бывало. Кто знает, может быть, она вернулась снова, и пси­хиатр заметил ее раньше, чем я сама? А может быть, депрес­сию вызвал затеянный мной эксперимент или я делаю то, что делаю, в бессознательной попытке получить помощь? Весь мир тонет в тумане.

Доктор выписывает рецепты. Весь разговор с ним занял меньше десяти минут. Я выхожу из лечебницы достаточно рано, чтобы успеть пообедать в китайском ресторанчике с настоящей Люси Шсллман, которая мне говорит:

— Тебе следовало сказать «шлеп» или «бум-бум», а не «плюх». Так было бы еще смешнее.

Потом я покупаю прописанные мне лекарства в работаю­щей круглосуточно аптеке и, решив поэкспериментировать, принимаю таблетку риспердала — всего одну маленькую таб-леточку. В результате я впадаю в такой глубокий беспробудный сон, что ни единый звук не может проникнуть в мое сознание, и я, лишившись веса, плаваю в каком-то незнакомом мире и вижу смутные тени — деревья, кроликов, ангелов, корабли, — но как ни присматриваюсь, могу только гадать, что это такое.

Довольно забавно входить таким образом в приемные покои и разыгрывать мой маленький спектакль; в следующие восемь дней я проделываю это еще восемь раз — по числу госпи­тализаций в эксперименте Розенхана. Меня, конечно, каждый раз отказываются госпитализировать: я отрицаю, что представ­ляю для кого-либо угрозу, и заверяю, что способна выполнять свою работу и присматривать за ребенком. Как ни странно, в большинстве случаев мне ставят диагноз «депрессия» с элемен­тами психоза, хотя я совершенно уверена — после тщательной самооценки и выяснения единодушного мнения друзей и бра­та-врача, — что депрессией я не страдаю. Тут нужно сделать маленькое, но важное замечание: депрессия с элементами пси­хоза не является легким заболеванием; в DSM она числится в разделе тяжелых заболеваний, сопровождаемых выраженными моторными и интеллектуальными расстройствами.

— Нет, ты вовсе не выглядишь настолько больной, ты во­обще кажешься здоровой, — в один голос говорят друзья и мой брат. Тем не менее в приемных покоях во мне видят именно это психическое отклонение, как я ни отрицаю всякие симпто­мы, кроме «плюх», и прописывают лекарства. В целом я полу­чаю рецепты на двадцать пять антипсихотических препаратов и на шестьдесят антидепрессантов. Разговор с психиатром ни разу не продолжается больше двенадцати с половиной ми­нут, хотя в большинстве случаев мне приходится ждать в при­емной — в среднем по два с половиной часа. Никто ни разу не спрашивает меня, помимо формальных вопросов о рели­гиозной принадлежности, о том, из какой семьи я происхо­жу; никто не интересуется тем, мужской или женский голос я слышу; никто не проводит полного психологического обсле­дования (которое включало бы подробные и легко заполняе­мые опросники, выявляющие нарушения мышления, которые почти всегда сопровождают психоз). Однако везде считают мой пульс.

Я звоню Роберту Спицеру в Колумбийский институт био­метрии.

— Что, по вашему мнению, случилось бы, если бы исследо­ватель захотел повторить эксперимент Розенхана в современ­ных условиях? — спрашиваю я его.

— Такой исследователь не был бы госпитализирован, — от­вечает Спицер.

— Но был бы ему поставлен диагноз? Что в таком случае предприняли бы врачи?

— Если бы гипотетический пациент говорил только то же самое, что и Розенхан и его сообщники?

— Да, — отвечаю я.

— «Плюх» как единственный симптом? — продолжает до­пытываться Спицер.

— Да, — отвечаю я.

— Тогда ему поставили бы «отсроченный диагноз». Я пред­сказываю, что именно так и случится, потому что «плюх» как единственный симптом не дает достаточной информации.

— Прекрасно, — говорю я, — тогда позвольте вам сказать, что я попробовала провести такой эксперимент.

— Вы? — переспрашивает он и на некоторое время умолка­ет. — Вы меня разыгрываете! — Интересно, слышит ли он сам, что в голосе его появились оборонительные нотки? — Так что же произошло?

Я рассказываю ему о своих посещениях лечебниц. Я гово­рю ему, что мне не поставили «отсроченный диагноз», но по­чти каждый раз обнаруживали у меня депрессию с элементами психоза и выписали кучу таблеток.

— Что за таблетки? — спрашивает он.

— Антидепрессанты и антипсихотические препараты.

— Какие именно антипсихотические средства?

— Риспердал, — отвечаю я.

— Ну... — говорит Спицер, и я почти вижу, как он постуки­вает ручкой по столу, — это очень легкий препарат, знаете ли.

— Легкий, — соглашаюсь я. — Фармакологический аналог обезжиренного молока?

— Вы предубеждены, — говорит мне Спицер, — как в свое время Розенхан. Вы начали эксперимент, уже имея предвзятое мнение, и нашли то, что искали.

— Я обратилась с единственной жалобой — на «плюх», и на этом одном слове была выстроена целая схема и назначено ле­чение, несмотря на то что никто на самом деле не знает, как эти таблетки действуют и достаточно ли они безопасны.

Спицер, в своей биометрической лаборатории в Колумбий­ском университете, молчит. Мне становится интересно, что биометрическая лаборатория собой представляет. До сих пор я не задумывалась, что может значить такое название и что там делает психиатр. Биометрия, измерение жизни. Я представ­ляю себе Спицера в окружении мензурок и пробирок, каж­дая из которых содержит разноцветные субстанции — синюю депрессию, зеленую манию, самое обычное счастье — сире­невый туман.

Спицер все еще молчит. Мне хочется спросить его: «Чем именно вы занимаетесь, какова ваша повседневная работа?», но тут он откашливается и говорит:

— Я разочарован. — Мне кажется, что я слышу в его голосе поражение, вижу, как поникают его плечи, как он кладет руч­ку. — Думаю, — медленно продолжает Спицер, и теперь в его голосе звучит горькая честность, — думаю, врачи просто не любят говорить «Я не знаю».

— Вы правы, — отвечаю я. Рвение выписывать лекарства в наши дни определяет диагноз, так же как во времена Розенхана его определяло рвение обнаруживать патологию, но и то и дру­гое едва ли можно считать чем-то, кроме моды, преходящего увлечения.

Я думаю вот о чем: в 1970-е годы американские врачи ста­вили своим пациентам диагноз «шизофрения» во много раз чаще, чем английские психиатры. По эту сторону океана шизофрения была в моде. Теперь же, в двадцать первом веке, от­мечается драматический рост таких диагнозов, как депрессия, посттравматический стресс и гиперактивность с дефицитом внимания. Получается, таким образом, что не только частота определенных диагнозов увеличивается или уменьшается в за­висимости от восприятия заболеваемости обществом, но и вра­чи, присваивающие ярлыки, делают это без достаточной огляд­ки на критерии DSM, те самые критерии, которые должны были бы предохранять от необоснованных догадок, те самые крите­рии, на которых должен основываться план лечения, прогноз, оценка прошлого пациента и его возможного будущего.

Так вот какие различия по сравнению с экспериментом Ро­зенхана я обнаружила. Меня не госпитализировали — это очень значительная перемена; никому даже в голову это не пришло. Мне поставили неправильный диагноз, но не заперли в сумас­шедшем доме. И вот еще одно различие: все врачи без исключе­ния были со мной доброжелательны. Розенхан и его сподвижни­ки чувствовали себя униженными поставленным им диагнозом; со мной же, какова бы ни была причина этого, обходились с яв­ной добротой. Один из психиатров погладил меня по руке. Дру­гой сказал: «Послушайте, я знаю, как вам страшно — как же иначе, раз вы слышите голос, но я в самом деле думаю, что рис­пердал вам сразу поможет». В его словах мне слышится собствен­ный голос, фразы, которые я как психолог часто говорю своим пациентам: «У вас то-то и то-то. Лечение поможет вам в том-то и том-то». Я говорю это не для того, чтобы продемонстрировать власть, но чтобы сделать хоть что-то, принести хоть какое-то утешение. Если мы способны только нащупать место, где скры­вается тайна — синяя депрессия, туман счастья, — и тем наме­тить границы континуума, если мы способны ухватить их лишь на тот краткий миг, который требуется нейрону для единствен­ной пульсации, то, может быть, нам все-таки удастся воздей­ствовать на эмоции пациента, придать им форму, несущую облегчение. Я верю в то, что именно надежда на это, а вовсе не ограниченность двигала психиатрами, с которыми я встреча­лась. Один из них, вручая мне рецепты, сказал: «Не исчезайте, Люси. Мы хотим увидеть вас через два дня и узнать, как у вас дела. И помните: мы тут двадцать четыре часа в сутки, если вам что-нибудь понадобится. Мы окажем вам любую помощь — я говорю именно о любой помощи».

Я тогда была так тронута, почувствовала себя такой вино­ватой...

— Большое вам спасибо, — сказала я. — Я и выразить не могу, как много для меня значит ваша доброта.

— Выздоравливайте, — сказал он мне на прощание, исче­зая за вращающимися дверями, а я вышла в ночь, под звезды, которые смотрели на меня осуждающе. Они были похожи на монетки, рассыпанные по черной жести, а окна приемного по­коя сияли ярким светом. Потом раздался пронзительный крик — человеческая боль имеет так много форм, и человеку хочется из­бавиться от одиночества, хочется, чтобы кто-то был рядом и принес стакан воды с ломтиком лимона... Такова человеческая сторона психиатрии, и нам следует отдать ей должное.

Прошло три недели после моего последнего визита в ле­чебницу, и тут непонятно откуда у моей дочурки возникло увлечение полосками лейкопластыря. У ее кукол появились многочисленные порезы, невидимые для человеческого глаза. Приходя домой после работы, я обнаруживаю, что полосками лейкопластыря заклеены доски пола, дверцы кухонных шкаф­чиков, даже стены. Наш дом старый, должно быть, у него мно­го ран. Ночью он скрипит. Моя дочурка ночами плачет, и иногда кажется, что плачет без причины; только я подозреваю, что есть какие-то «плюхи», которых мы, взрослые, не улавливаем. Ма­лышка это чувствует, падает на пол и кричит: «Хочу в зоопарк!» Я утешаю ее при помощи полосок лейкопластыря: одна тебе, одна — мне, пока мы обе не оказываемся сплошь ими обклеены. Дочке очень нравится смотреть, как я вынимаю их из ко­робки, зубами разрываю упаковку и тут же снимаю пластико­вую пленку, обнажая клейкий слой и полоску бинта в середи­не. Я прикладываю пластырь к ее коже, и это помогает моей дочурке, хоть мы и не знаем, где она поранена.

Розенхан использовал результаты своего эксперимента для того, чтобы дискредитировать психиатрию как медицинскую спе­циальность. Однако разве в разнообразных больницах нашей стра­ны, онкологических центрах, детских клиниках не встречаются случаи многих, многих заболеваний, этиология, патогенез и само название которых туманны? Что у этой женщины — фибромиал-гия или заражение вирусом Эпштейна-Барра? А у того больного эпилепсия или опухоль в мозгу, слишком маленькая, чтобы ее можно было обнаружить? Розенхан ведь и сам оказался жертвой загадочной болезни, которой разные врачи давали разные назва­ния. Нам известно, что он не мог говорить и не мог дышать без аппарата искусственного дыхания. Чего мы не знаем — так это почему и как это случилось (ведь у тела миллион способов выйти из-под контроля), как его вылечить или хотя бы немного помочь.

Мне очень хотелось бы помочь Розенхану, который, когда я пишу эти строки, все еще находится в госпитале на Западном побережье, парализованный, лишившийся способности гово­рить. Его приятельница Флоренс Келлер говорит мне:

— Он пережил столько трагедий. Три года назад его жена Молли умерла от рака легких. Потом два года назад его дочь Нина погибла в автомобильной аварии в Англии. Для него это­го оказалось слишком много.

Вот мне и хотелось бы сказать Розенхану, что я повторила его эксперимент и получила от этого массу удовольствия: мне кажется, что ему было бы приятно об этом услышать. Сейчас ему семьдесят девять и он скоро совершит свой величайший эк­сперимент — шаг в другой мир, эксперимент, результаты кото­рого никогда, никогда не становятся известны.

Мне хотелось бы посетить Розенхана.

— Не думаю, что сейчас подходящее время, — говорит его сын, Джек. — Он не может говорить, и он очень слаб.

Но ведь разговор с Розенханом мне и не нужен. Мне просто хотелось бы увидеть его. Я представляю себе, как сестра умы­вает его, а я раскладываю то, что принесла: возможно, это эссе, мой экземпляр журнала «Сайнс» с его статьей, где я подчерк­нула многие фразы — чтобы показать ему, как наши труды со­храняются в мире, устремленном в будущее. Я не знакома с Ро­зенханом, но почему-то испытываю к нему теплое чувство. Я всегда была неравнодушна к шутникам, авантюристам, к тем, кто страдает от боли. Побывав пациенткой психиатрической лечебницы, я ценю всех, кто пытается разобраться в сложнос­тях того странного мира. Поэтому я принесла бы Розенхану подарки: это эссе, яблоко, часы с таким большим цифербла­том, что на нем видно, как бежит время, а еще, от моей дочки, коробку с полосками лейкопластыря.

Автор: Лорин Слейтер

Оставьте комментарий!

grin LOL cheese smile wink smirk rolleyes confused surprised big surprise tongue laugh tongue rolleye tongue wink raspberry blank stare long face ohh grrr gulp oh oh downer red face sick shut eye hmmm mad angry zipper kiss shock cool smile cool smirk cool grin cool hmm cool mad cool cheese vampire snake excaim question

Комментарий будет опубликован после проверки

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

MaxSiteAuth.

(обязательно)