Зыблев.ру
Зыблев.ру

2. Стэнли Милграм и повиновение властям.

В 1961 году старший преподаватель Йельского универси­тета двадцатисемилетний Стэнли Милграм решил изучить повиновение властям. В мире, пережившем Холокост, люди пытались понять, как случилось, что эсэсовцы расстреляли, согнали в газовые камеры, повесили двенадцать миллионов че­ловек — предположительно выполняя приказы своих коман­диров. Общепринятым тогда мнением было представление о подавляющей роли «авторитарной личности»: согласно этой гипотезе, определенный вид воспитания — сурового и истин­но тевтонского — приводил к появлению людей, готовых по приказу совершить любые жестокости по отношению к кому угодно. Милграм, специалист в области социальной психоло­гии, подозревал, что такое объяснение слишком ограничено. Он предположил, что ответ на вопрос о причинах преступно­го повиновения лежит не столько в силе авторитарной лич­ности, сколько в воздействии ситуации. На взгляд Милграма, чрезвычайная ситуация может заставить любого нормального человека отбросить моральные принципы и по приказу совершать чудовищные злодеяния. Чтобы проверить свою гипоте­зу, Милграм предпринял один из величайших и самых жутких розыгрышей в истории психологии. Он создал поддельную, по выглядящую совершенно убедительно «шоковую машину» и при­влек к своим опытам сотни добровольцев. Они получали инст­рукцию нанести смертельный (как они считали) удар током другому участнику эксперимента (им не было известно, что это актер, имитирующий страдания и даже смерть). Как далеко может зайти человек, выполняя приказ? Какой про­цент обычных мирных граждан окажется готов подчиниться жестоким распоряжениям экспериментатора ? И какой про­цент восстанет против них? Вот что обнаружил Милграм.

Часть первая: эксперимент

Вы, возможно, опаздываете. Вы быстро идете по переулку в Нью-Хейвене, штат Коннектикут. Стоит июнь 1961 года, вдалеке перед вами маячат шпили Йельской епископальной цер­кви. Улицы пахнут летом — растоптанными цветами и подгнив­шими фруктами, и, может быть, поэтому вы испытываете легкую тошноту... а может быть, дело в предчувствии. Нет, все-таки ви­новаты запахи — в воздухе пахнет чем-то сладковатым и паленым.

А может быть, вы и не опаздываете. Вы, наверное, человек ответственный и приходите всегда с запасом в несколько ми­нут, так что можно не спешить. Луны не видно, небо затянуто облаками, идет дождь — косые серебряные струи заставляют улицы пахнуть отбросами и цементом. При таком сценарии вы тоже испытываете легкую тошноту — из-за предчувствия, хотя вы и не можете сказать, какого именно. Еще и этот запах... за­пах разложения...

У вас в кармане лежит объявление. Две недели назад вы вы­резали его из газеты. «Мы заплатим 4$ за один час вашего вре­мени. Требуются добровольцы для исследований памяти». Поскольку это Йель и поскольку речь идет о наличных — сумме достаточной, чтобы купить новый смеситель (старый совсем не работает), ну и главное — поскольку это в интересах науки, вы соглашаетесь. Итак, вперед! Эти переулки такие... такие захо­лустные; они поворачивают туда и сюда, поднимаются вверх и идут под уклон, кирпичные стены крошатся, между плитами тротуара растут зеленые сорняки. Неудивительно, что вы спотыкаетесь. Однако сохранить равновесие вам удается, к тому же вы уже пришли: перед вами Лиисли-Читтенден-холл. Вы как раз протягиваете руку к серой двери, когда она открывается, и из здания выходит человек. Лицо его пылает... и уж не слезы ли текут у него по щекам? Он торопится скрыться в сумерках... ну а вам нужно войти. Вы входите.

Первым делом вам платят. Вы оказываетесь в комнате, еще более обшарпанной, чем переулки снаружи, — облезлые сте­ны, путаница труб под потолком, — и суровый человек в белом халате отсчитывает вам три хрустящие бумажки по доллару и четыре монетки по четверти доллара.

— Вот ваша компенсация, — говорит он. — Она причитает­ся вам, что бы ни случилось.

И что же тут, гадаете вы, может случиться?

В комнату входит еще один человек. У него круглое лицо и глуповатая улыбка, а соломенная шляпа сидит косо. Голубизна его глаз — не ледяной блеск интеллекта и не глубокая синева страсти — кажется какой-то линялой. Хоть пока еще ничего не произошло, вы думаете: «Этот тип не кажется особенно сооб­разительным». Его имя, говорит человек, Уоллес... кажется, так: вы не очень хорошо расслышали. «Привет, — отвечаете вы, — меня зовут Голдфарб» — или Вентворт, или Вайнгартен — го­дится любое имя. Только помните: какое бы имя вы ни назва­ли, вы остаетесь самим собой.

Экспериментатор говорит:

— Нас интересует, как наказание отражается на эффектив­ности обучения. В этой области проводилось немного систематических исследований, и мы надеемся, что полученные нами данные окажутся полезны для системы образования. В нашем опыте один из вас будет играть роль ученика и получать уда­ры электрическим током за ошибки при воспроизведении последовательностей слов, которые будут ему зачитываться, а другой станет учителем, наказывающим ученика, если сло­ва окажутся повторены неправильно. А теперь решите, — го­ворит экспериментатор, — кто из вас будет учеником, а кто учи­телем.

Вы смотрите на... как там его зовут? Кажется, Уоллес... Уол­лес пожимает плечами. Вы тоже пожимаете плечами.

— Кинем жребий, — предлагает экспериментатор и протя­гивает два сложенных листка бумаги. Вы берете один, Уоллес — другой. Вы разворачиваете свой листок: на нем написано «учи­тель». Слава богу...

— Похоже, — говорит, смеясь, Уоллес, — я буду учеником. Экспериментатор знаком предлагает вам с Уоллесом идти

за собой. Пройдя по короткому темному коридору, вы оказы­ваетесь в комнате, похожей на тюремную камеру.

— Садитесь в кресло, — говорит экспериментатор Уоллесу, и Уоллес садится. Это не обычное кресло... это, черт возьми, электрический стул с переключателями, ремнями и странны­ми присосками, которые должны крепиться на коже. — Нам нужно его привязать, — говорит экспериментатор, и вы вне­запно обнаруживаете, что затягиваете ремни на Уоллесе; он по­слушен, как ребенок, а его кожа, которой вы касаетесь, оказы­вается удивительно мягкой. Экспериментатор протягивает вам баночку с мазью и говорит: — Помажьте ему руки, чтобы элек­троды лучше прилегали. — И вы, сами не понимая, как это по­лучается, уже втираете мазь в мягкую плоть. Вы снова чувству­ете легкую дурноту, но вместе с тем и некоторое возбуждение. Экспериментатор говорит: — Затяните ремни получше, — и вы затягиваете, и снова смазываете, и опять застегиваете черные пряжки, так что Уоллес оказывается весь опутан ремнями и проводами. Прежде чем выйти из комнаты, вы бросаете взгляд на связанного человека; в его глазах отражается страх, и вам хочется сказать ему:

— Ш-ш... Ничего не случится.

Здесь ничего плохого не случится... Здесь ничего плохо­го не случится... Вы повторяете и повторяете это себе, сле­дуя за экспериментатором, выходя из похожей на камеру ком­наты и направляясь в другую похожую на камеру комнату; только здесь нет электрического стула, а вместо него — ог­ромный генератор с блестящими кнопками, под каждой из которых помечен вольтаж — 15, 30, 45 и так далее, до 450. Под самой верхней кнопкой надпись: «Опасно! Экстремаль­ный уровень шока». Иисус X. Христос... Что еще за X? Разве у Иисуса было второе имя? Хейли, Халифакс, Хьюстон? Вы начинаете серьезно обдумывать второе имя Иисуса — такое с вами иногда случается: вы думаете о чем-то постороннем, чтобы не думать о том, что непосредственно в этот момент происходит. Хейли, Халифакс, Хьюстон... Тем временем эк­спериментатор говорит вам:

— Вы будете зачитывать Уоллесу через микрофон эти пос­ледовательности слов. За каждую допущенную им ошибку вы будете наказывать его ударом электрического тока, начиная с минимального — 15 вольт — и постепенно увеличивая вольтаж. Хотите получить образчик удара тока?

Конечно, вы ведь всегда любили всяческие образчики: лож­ку новой марки мороженого, маленькие пакетики шампуня, — так почему бы не попробовать и это? Вы протягиваете руку. В свете флюоресцентных ламп лаборатории ваша рука кажется белой и вялой... какой-то неприятной, волосатой. Эксперимен­татор прикладывает к вашей коже что-то вроде вилки — два электрода, — и вы чувствуете, как в вашу плоть вонзаются два раскаленных клыка... это похоже на поцелуй электрического ската. Вы отшатываетесь.

— Это было 45 вольт, — говорит экспериментатор. — Те­перь вы знаете, что собой представляет наказание за ошибку.

О'кей. О'кей. Вы начинаете.

«Озеро, удача, сено, солнце. Дерево, лентяй, смех, ребенок». В последовательностях слов есть какая-то поэзия, и вы доволь­ны; доволен, кажется, и Уоллес, голос которого доносится до вас сквозь потрескивание в наушниках: «Давай, давай, парень!» — и вы выдаете очередную порцию. «Шоколад, вафли, валентинки, купидон...» И тут-то Уоллес делает первую ошибку — забывает «купидона»; может, ему не везет в любви? Вы наказываете его первым ударом тока, всего 15 вольт — царапнет, как котенок, ничего страшного.

Только этот первый удар вес меняет. Вы это ясно ощущае­те: голос Уоллеса, когда он повторяет следующую последова­тельность, делается серьезным и напряженным, но, черт возьми, он снова делает ошибку! Вы наказываете его 30 вольтами. Ну вот, молодец: следующая попытка без ошибок, и следующая тоже. Вы начинаете болеть за Уоллеса, но тут он забывает на­звать дом, потом георгин, потом траву, и не успеваете вы опом­ниться, как напряжение возрастает до 115 вольт. Вы смотрите на свой палец на кнопке — блестящий ноготь, твердый сустав... и нажимаете на кнопку. В наушниках раздается вопль.

— Выпустите меня, выпустите меня отсюда! С меня хватит, выпустите!

Вас начинает бить дрожь. Вы чувствуете, что ваша рубашка промокла от пота. Вы поворачиваетесь к экспериментатору и говорите:

— Похоже, пора заканчивать. Он хочет, чтобы его выпустили.

— По условиям эксперимента вы должны продолжать. — У экспериментатора лицо игрока в покер.

— Но он хочет, чтобы его выпустили, — настаиваете вы. — Мы не можем продолжать, если он не согласен.

— По условиям эксперимента вы должны продолжать, — повторяет экспериментатор, как будто у вас проблемы со слу­хом. Но ведь вы все слышите, все хорошо слышите! У вас пре­красный слух, да и зрение тоже. У вас возникает абсурдное же­лание сообщить экспериментатору о безупречном состоянии своего здоровья, о том, как успешно вы закончили колледж, о том, что вас недавно повысили по службе. Вам хочется за­верить мистера «Белый халат», что вы — достойный человек, всегда стремящийся помочь, который терпеть не может кого-нибудь разочаровывать, но, как ни печально, продолжать экс­перимент вы не можете... не хотелось бы разочаровывать, но вы не можете...

— Пожалуйста, продолжайте, — говорит экспериментатор.

Вы моргаете. Иногда солнце скрывается за облаками, ко­торые быстро скользят по небу. Такие дни самые лучшие — чи­стое голубое небо, облака белые, как вата, яркий флаг поло­щется на вершине шеста... Вы продолжаете. Где-то между воспоминаниями об облаках и флаге вы обнаруживаете, что продолжаете. Вы сами не знаете почему: вы терпеть не можете кого-нибудь разочаровывать, а этот экспериментатор выглядит таким уверенным в себе... Тут вы вспоминаете, как в детстве видели солнечное затмение, когда солнце и луна совместились на золотую сияющую минуту.

Уоллес снова делает ошибку... три, четыре ошибки подряд. Вы дошли до кнопки с надписью «150 вольт», и он кричит:

— У меня больное сердце! Выпустите меня отсюда! Я не хочу больше участвовать в эксперименте! — А экспериментатор стоит у вас за спиной и велит вам продолжать:

— Не останавливайтесь, пожалуйста. Удары тока болезнен­ны, но вреда не причиняют. Они не нанесут постоянных по­вреждений тканям организма.

Вы с трудом сдерживаете слезы. Вас зовут Голдфарб, или Вайнгартен, или Вентворт... Как же вас зовут? Вы не очень уве­рены...

— Но у него больное сердце, — говорите вы... по крайней мере думаете, что говорите. Или это просто ваш разум шепчет сам себе?

— Постоянного повреждения тканей организма не будет, — повторяет экспериментатор, и вы кричите:

— Ради бога, но ведь возможны и временные повреждения!

— По условиям эксперимента вы должны продолжать, — го­ворит экспериментатор, и вы не то смеетесь, не то плачете; ваш желудок бурчит «ха-ха-ха», а глаза льют слезы, и вы просите:

— Давайте пойдем туда и проверим, все ли с ним в порядке. Только удостоверимся, что с ним ничего не случилось... — Ми­стер «Белый халат» качает головой, вы даже слышите, как скри­пят позвонки его шеи — «нет, нет, продолжайте», а вы прово­дите рукой по собственной шее и поражаетесь тому, какой мокрой и скользкой она стала и какой странно бескостной... вы щупаете и щупаете, но так и не можете нащупать позвоноч­ник. Разве этот экспериментатор врач? — Вы врач? — спраши­ваете вы экспериментатора. — Вы уверены, что не будет посто­янных повреждений? — Он выглядит таким уверенным в себе, в точности как врач... вы-то сами не врач, хоть и получали хо­рошие отметки в школе... он знает, что делает... а вы не знаете. Он ведь в белом халате. Так что вы продолжаете нажимать кноп­ки, рядом с которыми обозначено все более высокое напряже­ние, и диктуете последовательности слов, и с вами происходит что-то странное. Вы полностью сосредоточиваетесь на своем задании. Вы старательно выговариваете слова и нажимаете на кнопки, как пилот, управляющий самолетом. Ваше поле зре­ния сужается так, что вы видите только панель управления. Вы летите куда-то. Вы летите через что-то, хотя и не могли бы ска­зать, через что. У вас есть ваша работа. Она не имеет никако­го отношения к небу, никакого отношения к солнцу, к кос­тям, к флагам. Вы должны делать дело, и плоть исчезает, Уоллес исчезает, на его месте остается только блестящий ме­таллом механизм.

При 315 вольтах Уоллес вскрикивает в последний раз; пос­ле этого душераздирающего вопля наступает тишина. Уоллес молчит. Нажав кнопку «345 вольт», вы поворачиваетесь к экс­периментатору. Вы очень странно себя чувствуете. Вам кажет­ся, что внутри у вас пустота, и голос экспериментатора, когда он говорит вам «Считайте молчание неправильным ответом», словно наполняет вас воздухом.

— Считайте молчание неправильным ответом, — говорит он, и это оказывается так смешно, что вы начинаете хихикать. Вы хохочете и нажимаете кнопки, потому что иначе нельзя, потому что вы не можете закричать «Нет! Нет! Нет!». Мыслен­но вы можете сказать это, но ваши руки вам не повинуются, и вы начинаете понимать, как велико расстояние между головой и руками — целые мили непроходимой тундры. Разумом вы го­ворите «нет», а руки ваши танцуют по кнопкам в такт со слова­ми «юбка, талант, пол, вихрь; гусь, перо, одеяло, звезда...» и все время в наушниках вы слышите только зловещую тишину, из-редка прерываемую шипением электростатических разрядов... человека там нет. Нет там человека.

Это очень похоже на пробуждение. Похоже на то, как если бы вы уснули и видели во сне лентяев и акул, а потом просну­лись, и все кончилось. Экспериментатор говорит:

— Теперь мы можем остановиться, — и в дверь входит Уол­лес, все еще в криво сидящей шляпе, ни один волосок у него не сместился. Выглядит он чудесно.

— Ну, парень, и устроил ты мне веселую жизнь, — говорит он. — Но я не в претензии. — Он пожимает вам руку. — Bay, и взмок же ты! Успокойся. Я здорово умею разыгрывать мелод­раму, и со мной ничего не случилось.

Экспериментатор подтверждает:

— С Уоллесом все в порядке. Удары были не так сильны, как казались. Указание на опасность при высоком напряжении касается только мелких лабораторных животных, для которых обычно и используется этот генератор. «Ох...» — думаете вы.

Уоллес уходит. В комнате появляется подвижный невысо­кий молодой человек по имени Милграм и говорит:

— Вы не будете возражать, если я задам вам несколько воп­росов? — Затем он показывает вам изображение школьника, которого секут розгами, и начинает расспрашивать: какое у вас образование, и служили ли вы в армии, и какую религию испо­ведуете... вы чувствуете себя беспомощным, на вопросы отве­чаете автоматически, и еще вы очень растеряны. Значит, удары электрического тока рассчитаны на мышей, а не на человека? А сами вы — мышь или человек? Если Уоллес в самом деле ни­чуть не страдал, тогда почему он так громко кричал? Почему он вопил, что у него больное сердце? Вы знаете о болезнях сердца. Вы знаете о костях и крови, и получается, что кровь — на ва­ших руках. Вы приходите в ярость. Вы пристально смотрите на этого шустрого Милграма и говорите:

— Я понял. Эксперимент вовсе не касается обучения. Вы изучаете повиновение — повиновение власти. И Милграм, которому всего двадцать семь лет и который страшно молод для пионера в такой противоречивой, болезненной, так много осве­щающей области, которая в конце концов должна принести ему славу, поворачивается к вам. У него зеленые глаза, похожие на два леденца, и красная закорючка на месте рта. — Так речь шла о пови­новении, — повторяете вы, и Милграм отвечает:

— Да, так и есть. Если бы вы не догадались сами, я все объяс­нил бы вам — всем испытуемым я рассылаю стандартные пись­ма. Шестьдесят пять процентов участников эксперимента вели себя точно так же, как и вы. В той ситуации, в которую мы вас поставили, совершенно естественно делать такой выбор. Вам нечего стыдиться. — Ну, вас то ему обмануть не удается. Ему не удастся вас успокоить. Один раз вас провели, но второй — не получится. Нет таких слов, которые могли бы ободрить вас после того, что этим вечером вы узнали в лаборатории Милграма. «Озеро, лентяй, лебедь, песня...» Вы узнали, что на руках у вас — кровь... а тело ваше создано для повиновения словам дру­гих людей.

Послушные марионетки... Может быть, вон тот человек, на противоположной стороне улицы, или житель соседнего дома — но только не вы. Именно так вы, читатель, возможно, и думае­те. Если бы вам не повезло и вы оказались тем душным июньс­ким вечером в обшарпанной комнате Линсли-Читтенден-хол-ла в Йельском университете, вы бы вели себя иначе. Вас ведь, в конце концов, зовут не Голдфарб, Вайнгартен или Вентворт. Возможно, вы буддист... вегетарианец... доброволец, ухажива­ющий за больными в лечебнице. Может быть, вы работаете с трудными подростками, или жертвуете деньги клубу «Сьерра»,

Клуб «Сьерра» — общественная природоохранная организация, ведущая активную просветительскую деятельность и занимающаяся вопросами спорта и туризма в США.
или выращиваете поразительно красивые розовые флоксы в своем маленьком садике. Так что вы так не поступили бы. И все-таки — вас это тоже касается, что Стэнли Милграм и дока­зал в своей лаборатории в Линсли-Читтенден-холле, а потом в Бриджпорте; впоследствии его данные подтвердились иссле­дованиями, проведенными по всему миру. От шестидесяти двух до шестидесяти пяти процентов людей, имея дело с законной властью, выполняют приказы, даже если это грозит кому-то смертельной опасностью.

Такое кажется невероятным, невозможным, особенно по­тому, что вы — как и я — в душе гуманист.

Только гуманистами были в большинстве и испытуемые Милграма...

— Я — хороший специалист, достаточно зарабатываю. Единственное, что во мне плохо, — я уж очень связан со своей работой: обещаю что-нибудь детишкам, планирую отвезти их куда-нибудь, а потом все отменяю, потому что меня вызвали на службу.

— Я очень люблю свою работу. У меня чудесная семья, трое детей. Мне нравится выращивать цветы и возиться в огороде: у нас на столе всегда свежие овощи.

Так описывали себя двое из проявивших полное повинове­ние испытуемых Милграма после тестирования. Свежие ово­щи... Цветы... Те самые розовые пионы в саду.

Прежде чем начать свой эксперимент, Стэнли Милграм, старший преподаватель Йельского университета, провел опрос. Он спрашивал известных психиатров о том, как, по их мнению, будут вести себя испытуемые. Он также опросил студентов последнего курса университета и обычных жителей Нью-Хейвена. Все они предсказали одно и то же. Испытуемые не станут прибегать к сильным ударам тока, все они остановятся самое боль­шее на 150 вольтах, за исключением патологических личностей, тайных садистов, которые будут увеличивать силу тока до тех пор, пока жертва не перестанет стонать. Даже теперь, когда прошло больше сорока лет после урока Милграма, который вроде бы всеми усвоен, люди продолжают говорить: «Ко мне это не относится».

Относится.

Значение эксперимента Милграма, возможно, как раз в этом и заключается: он показывает огромный разрыв между тем, что мы о себе думаем, и тем, кем в действительности являемся.

Милграм был, безусловно, не первым психологом, который экспериментально исследовал послушание людей, и не первым, кто обманывал испытуемых («шоковая машина» была просто декорацией, а «ученик» и «экспериментатор» — нанятыми ак­терами), но он оказался первым, кто делал это систематически. Впрочем, до Милграма существовал загадочный ученый по име­ни К. Лендис, который в 1924 году опубликовал результаты опы­тов в неназванной лаборатории в Уэльсе: он обнаружил, что семьдесят один процент испытуемых проявил готовность от­резать голову крысе, если на этом настаивал экспериментатор. В 1944 году психолог Дэниел Френк сообщил о том, что ему уда­валось заставить испытуемых совершать самые странные дей­ствия просто потому, что он, когда высказывал свои требова­ния, был одет в белый халат: «Пожалуйста, встаньте на голову»; «Пожалуйста, закройте один глаз и идите задом»; «Пожалуй­ста, лизните оконное стекло».

Едва ли можно считать, что на Милграма оказали влияние эти малоизвестные исследования. Во-первых, Милграм, кото­рый собирался изучать политологию, за четыре года обучения в колледже Квинса не прослушал ни единого психологическо­го курса, так что вряд ли был знаком с литературой по этому предмету. Во-вторых, Милграм был откровенен и признавал чужие заслуги. Он называл социального психолога Соломона Ашатем ученым, который его, Милграма, создал (если считать, что один человек может создать другого). Еще будучи студен­том выпускного курса, Милграм работал лаборантом у Аша. Аш в то время был поглощен исследованием группового давления. Один из его опытов состоял в оценке линий разной длины; было обнаружено, что испытуемые присоединялись к мнению группы ради сохранения принадлежности в ней: если ipynna считала, что отрезок А длиннее отрезка Б, то растерянный испытуемый согла­шался с этим, пусть и видел, что на самом деле все не так.

Аш был, да и теперь остается крупнейшей величиной в об­ласти социальных наук, но Милграму, на несколько дюймов ниже ростом и вообще уступающему в размерах учителю, ско­ро предстояло его обогнать. Милграм преклонялся перед Ашем. Однако отрезки, что ни говори, лирической привлекательнос­тью не обладают, а Милграм, как и Скиннер, в душе был ро­мантиком. Он писал либретто и рассказы для детей, деклами­ровал Китса и Рильке. Он был свидетелем смерти от сердечного приступа своего пятидесятиоднолетнего отца и всегда считал, что умрет рано, и поэтому спешил оставить яркий след в науке.

— Когда мы поженились, — свидетельствует его вдова, Александра Милграм, — Стэнли сказал мне, что не проживет дольше, чем до пятидесяти одного года, потому что очень по­хож на своего отца. Он всегда чувствовал, что времени ему от­пущено мало. Поэтому, когда в тридцать лет у него начались неприятности с сердцем, он понял, мы оба поняли, что его дни сочтены.

Может быть, по этой причине Милграм не захотел изучать восприятие отрезков, чего-то прямого и узкого. Он хотел про­вести блистательный эксперимент или охватывающий весь мир опрос, ответы которого сохранились бы на долгое, долгое вре­мя. В душе он стремился к великим свершениям. «Я пытался придумать способ превратить эксперименты Аша во что-то бо­лее значимое для человека, — сказал он в интервью, опублико­ванном в «Сайколоджи тудей». — Мне казалось недостаточным изучать конформизм применительно к отрезкам. Меня инте­ресовало, может ли давление группы вынудить человека совер­шить поступок, моральное значение которого было бы более очевидным: может быть, проявить агрессию в адрес другого человека, например, нанося ему сильные удары током».

Об ударах Милграм знал не понаслышке. Еще до того, как он оказался свидетелем смерти своего отца, он знал, что такое страх. Он вырос в Южном Бронксе, где в трещинах тротуаров росли сорняки, а по потрескавшемуся линолеуму в домах бега­ли тараканы. В гостиной дома, где жила семья Милграма, тя­желые занавеси не давали доступа солнечному свету, а радио­приемник напоминал большой ящик с матовым стеклом, за которым двигалась стрелка, указывающая на станции. Милг­рам был очарован радиоприемником. Ему нравились малень­кие отверстия в пластике, градуированные шкалы, по которым вверх и вниз ходила белая палочка, разнообразные звуки, до­носившиеся из динамика: то музыка, то смех, то плач. В 1939 году Стэнли было шесть лет; потом наступил 1942 год, и мальчик оказался перед каким-то важным открытием. По радио, которое его семья слушала каждый день — в Европе у них остались родственники, — передавали сообщения о гибели сотен тысяч людей, о зверствах СС, о жертвах, живыми закатанных в ас­фальт. Стэнли рос под эти звуки — разрывы бомб и гудение пламени, — и в его теле происходили собственные детонации. Как странно: секс и страх. Мы можем только гадать, как это все было; нигде никаких свидетельств не осталось.

В I960 году Милграм покинул Принстон и своего учителя Аша и стал старшим преподавателем в Йельском университе­те. Вскоре после своего назначения он начал делать дорогосто­ящие заказы на переключатели и электроды; в архиве сохрани­лись относящиеся к этому времени записи: провести через потолок кабель для микрофона... установить разрядни ки... изу­чить процедуру наложения электродов. Были и записи резуль­татов: «Джеймс Джастин Макдоноу — идеальная, совершенная жертва, покладистая и покорная». Читая эти заметки, трудно избавиться от ощущения, что Милграм — отчасти бесенок, эта­кий мелкий еврейский лепречаун, вся наука которого — розыг­рыш. Милграм и в самом деле обладал острым чувством коми­ческого; может быть, он, как никакой другой ученый, показал нам, как мало расстояние между искусством и экспериментом, между смехом и бессердечием, между работой и игрой.

— Стэнли любил, по-настоящему любил свою работу, — го­ворит миссис Милграм. Да и как могло быть иначе? Он прово­дил такой опыт: надписывал конверты, ронял их на тротуарах Нью-Йорка, а потом наблюдал: поднимет ли их кто-нибудь и опустит ли в почтовый ящик. Он разработал технику, получив­шую название «расталкивание очереди», своего рода партизан­ское применение социальных наук: Стэнли прятался, а потом выскакивал и врезался в очередь, наблюдая при этом за реак­цией тех, кого оттеснил. Ясным солнечным днем он выходил на улицу, показывал на небо и отмечал время, за которое вок­руг соберется толпа глазеющих в пустоту. Милграм любил изобретать, опровергать устоявшееся мнение, делать абсурдные заявления, однако в отличие от Сартра

Сартр Жан Поль (1905—1980) — французский философ и писа­тель, одна из основных тем художественного творчества которого — абсурдность бытия.
и Беккета
Беккет Сэмюэл (1906—1989) — ирландский драматург, один из основоположников драмы абсурда.
измеряя при этом абсурдность.

— Он разливал ее по бутылочкам, — говорит Ли Росс, про­фессор психологии Стенфордского университета. — Он мен­зуркой измерял абсурдное поведение в своей лаборатории, что­бы мы могли все отчетливо увидеть. Это и делает Милграма Милграмом.

Итак, Милграм заказал электроды, тридцать переключате­лей, черные ремни, акустическое оборудование — все декора­ции для опасного спектакля, который собирался разыграть, спек­такля, который должен был — в буквальном смысле слова — потрясать мир; данный эксперимент нанес такой вред его карье­ре, от которого Милграм так никогда полностью и не оправил­ся. Он начал со студентов Йельского университета; к его изум­лению, все они без исключения оказались послушными, без сомнений нажимая все на новые кнопки. «Эти йельцы, — пе­редавала мне его слова Александра Милграм, — имея с ними дело, нельзя прийти ни к каким заключениям».

Миссис Милграм говорит:

— Стэнли был уверен: если он выйдет за пределы универ­ситетской общины, ему удастся получить более репрезентатив­ную выборку, члены которой проявят большее неповиновение.

Так и случилось. Милграм поместил объявление в «Нью-Хейвен реджистер» с приглашением для участия в опытах здо­ровых мужчин в возрасте 20—50 лет — «фабричных рабочих, квалифицированных ремесленников, поваров, инженеров, вра­чей, юристов». Он привлек Алана Элмса, старшекурсника Йельского университета, для помощи в вербовке добровольцев. Элмс, которому теперь шестьдесят семь лет и который препо­дает в университете Дэвиса, хорошо помнит свою работу с Милграмом. У него тихий усталый голос, и я не могу не подумать, что это голос человека, который сам испытал шок, видел что-то нехорошее.

— Вы довольны, что участвовали в знаменитом эксперимен­те? — спрашиваю я его.

— О да, — отвечает Элмс и вздыхает. — Это было нечто очень, очень впечатляющее. Такое никогда не забудешь. — Помолчав, он добавляет: — Я никогда не буду раскаиваться, что принимал участие в опытах.

Так и начался эксперимент летом 1961 года; погода тогда стояла необычно жаркая, в колокольне церкви развелось множество летучих мышей, и вы шли по переулку, сжимая в руке вырезанное из газеты объявление. Всего с помощью Элмса Милграм привлек более ста жителей Нью-Хейвена. Опыты всегда проводились по вечерам, что придавало им до­полнительный зловещий оттенок, хоть в этом и не было не­обходимости: хватало испускаемых актером криков и чере­пов на генераторе. Милграм предупредил местную полицию о возможности возникновения слухов о пытках, которым подвергаются какие-то люди: это не так, просто разыгрыва­ется спектакль.

Спектакль, судя по всему, для испытуемых, которые обли­вались потом и ежились, выслушивая распоряжения экспери­ментатора, был вполне убедительным. Многие участники явно беспокоились, когда им предлагали увеличивать силу ударов тока; у одного случился такой сильный припадок истерическо­го смеха, что эксперимент пришлось прекратить. Смеха? Почему смеха? Странная вещь: смех вообще звучал часто, придушенное хихиканье или громкий хохот. Некоторые говорили, что смех сви­детельствует: все знали об очередной непристойной шутке чер­тенка Милграма. Кто-то считает, что испытуемые смеялись над Мнлграмом, придумавшим такой очевидный розыгрыш. Элмс с этим не согласен:

— Люди смеялись, потому что испытывали тревогу, а мы, Милграм и я, смеялись из-за чувства неловкости.

Милграм и Элмс наблюдали за испытуемыми сквозь одно­стороннее, прозрачное только с одной стороны стекло и сни­мали на пленку невероятное повиновение участников опыта, которою они сами не ожидали; при этом они вытирали сле­зы с глаз, потому что такое поведение было ужасно, ужасно смешным...

То, что ученые и писатели сочли смех во время экспери­мента признаком его непристойности, мало что дает для оцен­ки самого опыта и скорее говорит об упрощенном взгляде на комедию и трагедию и связи между ними. Комедия и трагедия нерасторжимо переплетаются и по смыслу, и по символике, и по этимологии. Сам Милграм то смеялся, то говорил, что вы­явленные им закономерности «устрашают и угнетают». Алек­сандра Милграм свидетельствует:

— Такие высокие цифры, такие результаты, которых он сам не ожидал, сделали взгляд Милграма на людей циничным.

Иного и нельзя было бы ожидать. Милграм рассчитывал на повиновение испытуемых, но не до такого же потрясающего уровня, когда шестьдесят пять процентов участников оказыва­лись готовы нанести удар, который они считали смертельным. Нет, такого Милграм не ожидал. В попытке лучше понять фе­номен он менял условия опыта. Он помещал «ученика» в одну комнату с испытуемым, убирал микрофон, заставлял испытуе­мого включать ток, прижимая руку «ученика» к металлической пластинке. Испытуемые проявляли меньше покорности, но со­всем ненамного. Это ужасает и угнетает, да. Тридцать процен­тов обыкновенных людей обнаружили полную готовность сно­ва и снова прижимать руку «жертвы» к бьющей током пластине, наблюдая, как она вопит и поникает (по инструкции экспери­ментатора, конечно).

Эксперимент Милграма финансировался Национальным научным фондом. Деньги были получены в июне. Июль и ав­густ прошли под шипение и голубые искры разрядов. В сен­тябре, всего на третий месяц эксперимента, Милграм писал своим попечителям: «Еще недавно по наивности я гадал, най­дется ли во всех Соединенных Штатах достаточно моральных уродов, которых злонамеренное правительство могло бы ис­пользовать как персонал в лагерях смерти вроде тех, что суще­ствовали в Германии. Теперь я начинаю думать, что полный комплект мог бы быть набран в одном Нью-Хейвене».

Только представьте себе, каково Милграму было делать та­кие открытия. Удавалось ли ему уснуть ночью? Не ощупывал ли он лица своих спящих детей — не такие уж мягкие: у дочки обнаруживались твердые скулы и мелкие белые зубки... Неуже­ли обычные улицы Нью-Хейвена имеют освещенную и тене­вую стороны? Милграм открыл не то, что люди мучают и уби­вают других людей, — мы знали это и так; он открыл, что люди готовы делать это без всякой агрессивности. Милграм ясно по­казал, что убийство не связано с гневом: ведь его испытуемые гнева не испытывали, это были спокойные добропорядочные граждане, выращивающие флоксы и качающие в колыбелях своих малышей.

Милграм был социальным психологом, и это означало, что он должен был интерпретировать свои открытия применитель­но к определенной ситуации, что является краеугольным камнем социальной психологии. Для этой области науки личность — то, кем вы являетесь — значит меньше, чем ваше место — то, где вы находитесь, — и Милграм утверждал, что он показал, как лю­бой нормальный человек может стать убийцей, если окажется в таком месте, где требуется совершить убийство. Он исполь­зовал свои эксперименты (более жесткие или более мягкие в разные годы) для того, чтобы объяснить отталкивающее пове­дение военных во Вьетнаме, в нацистской Германии; его рабо­ты неразрывно связаны с тезисом о банальности зла, высказанным Ханной Арендт,

Арендт Ханна (1906—1975) — известный философ и историк, бежала из нацистской Германии в США. Автор фундаментальных исследований природы тоталитаризма.
с дисциплинированным бюрократом Эйхманом,
Эйхман Карл (1906—1962) — немецкий военный преступник, возглавлявший отдел «по делам евреев» в имперском управлении бе­зопасности.
слепо выполнявшим приказы под влиянием вне­шних сил. Теперь, спустя много лет после экспериментов Милграма, социальные психологи все еще твердят, что значение имеет контекст, а не психика.

Ли Росс, соавтор книги «Личность и ситуация: перспекти­вы социальной психологии», пишет: «Яне сказал бы, что не существует устойчивых черт характера человека, вносящих свой вклад в моральное или аморальное поведение, но их существен­но перевешивают обстоятельства: где человек находится, в ка­кое время, с кем». Другими словами, Росс и его коллеги утверждают, что наше поведение — не столько результат устойчивого набора внутренних предпочтений и убеждений, сколько следствие внешних воздействий, меняющихся, как ветер или погода.

Милграм в целом разделял такой взгляд на мир, но если при­смотреться, появляются свидетельства того, что полностью уве­рен он не был. Например, раз уж за все (или почти все) ответ­ственна ситуация, зачем он после каждого сеанса проводил личностное тестирование? Почему он собирал данные об обра­зовании, религиозной ориентации, военной службе и половой принадлежности испытуемых? Почему позднее, будучи профес­сором Сити-колледжа в Нью-Йорке, он предложил молодой Шарон Пресли в качестве темы докторской диссертации иссле­дование индивидуальных личностных черт нонконформистов? Должно быть, этот предмет его интересовал...

Вскоре после первого эксперимента Милграм и Элмс нача­ли поиск личностных характеристик, коррелирующих с пови­новением и непокорностью. Они провели обследование своих испытуемых, пытаясь обнаружить в их жизни и психике указа­ния на то, что они делали и почему. Однако такие исследова­ния, понимаете ли, — запретная область для социальной пси­хологии. Росс фыркает: «Это личностная ерунда, и мы этим не занимаемся. И Милграм не занимался». А вот и нет: вместе с Элмсом он изучал отдельных людей и написал о них несколько статей. Он наверняка делал это потому, что знал: ситуация не является всеобъемлющим объясняющим фактором. Ведь послу­шайте: будь это так, будь ситуация исчерпывающей и все опре­деляющей, Милграм получил бы стопроцентное повиновение! Однако результат оказался иным, и тридцать пять процентов испытуемых проявили непокорность. Почему? Почему? Ни один социальный психолог на этот вопрос ответить не может. Именно в этой критической точке социальная психология от­казывает. Она может объяснить вам групповое поведение, но молчит о людях, которые говорят «нет», о тех экзотических по­бегах, которые вырастают на общей грядке и превращаются в непохожие на других растения. Если продолжить эту метафо­ру, Милграм получил урожай, на тридцать пять процентов со­стоявший из гибридов — и дело было не в почве, а в семенах.

В середине 1960-х годов Милграм и Элмс пригласили тех же испытуемых в свою лабораторию и предложили им батарею личностных тестов. Один из них назывался Миннесотский мно­гофазовый личностный опросник, другой — тест тематической апперцепции. Элмс интенсивно проводил интервью наедине с испытуемыми, расспрашивая и послушных, и непокорных о детстве, отношениях с родителями, самых ранних воспомина­ниях. Выяснить удалось очень немного.

— Католики были более послушны, чем евреи, — говорит мне Элмс. — Это мы точно выявили. И чем дольше человек на­ходился на военной службе, тем послушнее он оказывался. Мы также нашли, что испытуемые, у которых результаты по шкале социальной ответственности опросника были выше, проявля­ли больше готовности выполнять приказы, — вздыхает Элмс, — но ведь эта шкала измеряет не только уважение к социальным и этическим ценностям, но и тенденцию к проявлению покла­дистости и соглашательства. Так что же нам удалось узнать? Тестирование с равной вероятностью могло выявить и послу­шание, и непокорность.

Милграму и Элмсу оказалось очень трудно найти какие-либо постоянные качества личности, отличающие покладис­тых от непокорных. По их данным, первые сообщали о более тесных отношениях с отцами, чем вторые; в детстве послуш­ных обычно шлепали или вовсе не наказывали, в то время как непослушные получали порку или лишались обеда. Несколько больше людей, склонных к подчинению, служили в армии и сообщали о том, что им приходилось стрелять в людей; непо­корные это отрицали.

Что вы можете почерпнуть из этой информации? Не так уж много. Непослушного порют, послушного шлепают. У готовых подчиняться отношения с отцами более тесные, чем у бунта­рей. Непокорные имеют высокие баллы по шкале социальной ответственности, которая, впрочем, измеряет и покладистость. То ли опросник врет, то ли у тех и других испытуемых личности настолько сложны, что переплетающиеся тенденции невоз­можно распутать...

Ну а мне распутать этот клубок очень хочется. Я хорошо по­мню, как в первый раз услышала об эксперименте Милграма. Я училась тогда в университете Брандейса. Мы в прекрасный майский день сидели на лужайке под цветущими вишнями, ро­нявшими нежно-розовые прозрачные лепестки. Занятия про­водились на воздухе, и профессор социологии говорил: «Вот так они все нажимали и нажимали на кнопки». Я ощутила озноб, потому что узнала ситуацию. Интуитивно я немедленно поня­ла, что подчинилась бы экспериментатору — уж такая я всегда была послушная девочка. Я прекрасно могла понять, как ока­зываешься связанной ситуацией, как лишаешься собственного взгляда, собственного разума, становишься пустышкой и только повинуешься, повинуешься... потому что кто вообще ты такая? Я помню, как смотрела на свои руки тогда на лужайке под роняющими лепестки вишнями. Мои руки точно такие же, как и ваши, с теми же линиями жизни на ладонях, и я говорила себе: «Что мне нужно иметь внутри, чтобы не подчиняться?» Я была тогда тощей угловатой девчонкой с сияющими глазами, я делала все от меня зависящее, чтобы понравиться окружающим. Я всегда так себя веду. Вот я и хотела узнать, что мне нужно для того, чтобы измениться, повзрослеть, стать тем экзотическим побегом, который отличается от других растений на грядке. Нет. «Нет» — такое простое слово, и как же трудно заставить свои губы его произнести...

С тех пор прошли годы, но и сегодня я все еще хочу узнать об этом. Элмс говорит мне по телефону:

— Мы не нашли явно выраженных личностных черт ни у послушных, ни у непокорных.

И я спрашиваю:

— А нет ли кого-то из участников эксперимента Милграма, с кем я могла бы поговорить? Ведь кто-то из них еще жив?

— Архивы засекречены до 2075 года, — отвечает Элмс. — Имена — это конфиденциальная информация.

Может быть, я и послушная, но это не мешает мне быть на­стырной. Я звоню одному человеку, другому, они выводят меня на третьего, потом четвертого... Так проходят недели. Я разгова­риваю со священниками, с раввинами, с учениками Милграма. Пока идут эти поиски, в какой-то газете — не помню какой — мне попадается сообщение о том, что один из испытуемых Милграма, проявивший непокорность, оказался во Вьетнаме и отказался стрелять. Я представила себе этого человека, которому сейчас лет шестьдесят—семьдесят, живущего в скромном чистеньком доми­ке с горшками базилика на крыльце. Мне нужно было его найти.

В конце концов он сам мне позвонил.

**--==+==--**

Часть вторая: люди

Увидеть базилик мне так и не удается. Домик тоже. И мой собеседник, как выясняется, во Вьетнаме не был. Но он, семидесятивосьмилетний Джошуа Чаффин, в самом деле уча­ствовал в эксперименте Милграма и оказал, как он меня заве­ряет, неповиновение. Первое же, что он мне говорит по телефону, звучит так:

— Ну да,я там был. Был в этой лаборатории и дошел только до 150 вольт. Если бы пошел дальше, то, поверьте, сейчас я с вами не разговаривал бы: моим собеседником был бы психиатр.

Непокорный испытуемый, и к тому же занятный! Даже еще не увидевшись с ним, я могу сказать, что он разговорчив, на­стоящая душа общества; у него мягкий выговор с легким наме­ком на идиш и, как мне кажется, добрые серые глаза.

Джошуа долго, долго говорит со мной по телефону. Он как будто только и ждал разговора с журналисткой, которая начнет расспрашивать о его судьбоносном участии в том давнем и с тех пор подвергшемся такой критике эксперименте.

— Вы, молодые люди, — говорит он, — теперь и пред­ставления не имеете, какой убедительной была тогда ситуа­ция. Я и на минуту ни в чем не усомнился. Мне и в голову не пришло, что это розыгрыш. На генераторе была табличка с надписью «Сделано в Уолтхеме, Массачусетс», а это как раз такое место, где подобное оборудование должно было бы про­изводиться, если вы понимаете, что я хочу сказать. И если вы думаете, что послушание имело отношение к престижу Йеля, то подумайте еще раз, потому что Милграм разыграл свой спектакль перед лавочниками Бриджпорта, и люди все равно шли и нажимали на кнопки. Я сам нажимал. Теперь я жалею... Я нажимал, но дошел только до 150 вольт. На 150 во­льтах я остановился. — Он повторяет это снова и снова, слов­но желая ободрить себя; странно, с какой свежестью все со­хранилось в его памяти — лаборатория, снопы голубых искр, крики «ученика». Джошуа стареет; эксперимент остается вне времени.

Мы договариваемся о встрече. Он все еще живет в Нью-Хей-вене и часто ходит мимо Линсли-Читтенден-холла. Иногда он даже спускается к входу в подвал, где все когда-то и происхо­дило.

— Там тогда все было таким облезлым, — говорит мне Джо­шуа, — но я все равно ясно вижу, как все было — серая дверь, трубы под потолком... Повсюду трубы.

Прекрасным летним днем я еду в Нью-Хейвен, чтобы по­видаться с Джошуа. Воздух необыкновенно мягок, небо безоб­лачно, чайки издают свои печальные крики. Нью-Хейвен выг­лядит покинутым, студенты разъехались, только на тротуарах у домов кое-где еще видны груды чемоданов и рюкзаков.

Мы встречаемся в ресторане. Снаружи солнце льет яркий свет, резко контрастирующий с душным полумраком внутри; вечно царящий тут вечер освещают только свечи, мигающие на маленьких столиках. Все посетители — старики, и все едят рыбу. Джошуа, который подробно описал мне себя, ждет за столи­ком в глубине зала. На столике — накрахмаленные салфетки, сложенные в форме лебедей. Я сажусь.

Нам приносят еду. Джошуа тыкает вилкой в обвалянную в сухарях рыбу, отправляет кусочек в рот и старательно жует.

— Я был старшим преподавателем, занимался охраной ок­ружающей среды, — говорит Джошуа. — Я увидел объявление и подумал: почему бы и нет? В те времена четыре доллара были заметной суммой, а деньги мне были нужны. Вот я и совершил это. — Он принимается описывать мне «это», о котором мы уже все знаем, — как он смазывал кожу «ученика» специальной па­стой, чтобы лучше прилегали электроды, как он услышал пер­вый стон, нажав кнопку с надписью «75 вольт», как крики, до­носившиеся сквозь потрескивание разрядов в микрофоне, становились громче, как он наконец повернулся к эксперимен­татору и сказал: «Это неправильно», а проклятый экспериментатор... Джошуа повторяет громче: — Этот проклятый экспе­риментатор! — и крошки рыбы разлетаются у него изо рта, а покрытые темными пятнами руки дрожат, когда Джошуа вспо­минает прошлое. — Проклятый экспериментатор велел мне продолжать.

— А вы? — спрашиваю я, наклоняясь вперед — к чему? К морали? Я не уверена в собственных чувствах. Как будто мо­раль — материальный объект, который можно потрогать руками...

— Я сказал экспериментатору: «Нет».

Я смотрю на губы Джошуа, когда он выговаривает это «нет», то самое слово, которое так трудно дается мне. Коснуться язы­ком нёба и выплюнуть — «нет»...

— Я сказал, — повторяет Джошуа, — я сказал: «Я участво­вал в экспериментах и раньше, и это неправильно». Я забеспо­коился, услышав крики ученика, весь вспотел, а сердце у меня заколотилось, так что я остановился и заявил: «Достаточно».

— И почему же вы так поступили? — спрашиваю я. — Я имею в виду — что дало вам силу отказаться, когда стольким людям это не удавалось?

Мне в самом деле очень хочется услышать его ответ. Я про­ехала так много миль, только чтобы услышать, как человек становится независимым. Как человек рвет нити, которые делают нашу жизнь представлением марионеток. Джошуа — не марионетка. Он сам управляет своими мышцами.

Джошуа вытирает рот накрахмаленной белой салфеткой. Он дергает за клюв, и лебедь теряет форму. Подняв глаза к потолку, Джошуа долго молчит и наконец отвечает:

— Меня беспокоило состояние моего сердца.

— Состояние вашего сердца? — как эхо, повторяю я.

— Меня беспокоило, — Джошуа опускает голову и смотрит на меня, — что эксперимент вызовет слишком сильный стресс и у меня случится сердечный приступ, а также, — добавляет он, словно вспомнив о чем-то, — а также я не хотел причинить вред тому парню.

Я киваю. Невозможно не заметить, что «парень» оказался на втором месте, а сердце Джошуа — на первом; хотя кто мог бы его в этом упрекнуть? И все-таки это был не тот ответ, которого я ожидала от моего этичного собеседника. Я рассчитыва­ла на что-то, блистающее иудео-христанской моралью, на что-то глубокомысленное вроде: «Во мне глубоко укоренился этический императив: не делать другому того, что я не хотел бы...»

Нет, не повезло. Джошуа, как выяснилось, беспокоился о своем сердце, и его непокорность проистекала из этого источника, по крайней мере в ретроспективе. Он продолжает говорить и рассказывает мне, как был настолько возмущен, что на следующий день ворвался в кабинет Милграма в университете и увидел профессора, спокойно проверяющего студенческие работы. Джошуа сказал ему: «То, что вы делаете, неправильно. Неправильно! Вы расстраиваете наивных испытуемых. Вы ведь не обследуете людей в медицинских целях. Вы можете вызвать у кого-нибудь сердечный приступ — ваш эксперимент вызывает очень сильный стресс».

Джошуа вспоминает, как Милграм невозмутимо посмотрел на него и сказал: «Я уверен, что мы не спровоцируем сердечный приступ ни у кого из испытуемых», а Джошуа ему ответил: «У меня вы его почти вызвали», после чего у них состоялся долгий разговор. Милграм в конце концов успокоил Джошуа, похвалил за независимое поведение, а под конец попросил: «Мистер Чаффин, я был бы благодарен, если бы вы. знаете ли, особенно не распространялись». «О чем не распространял­ся?» — переспросил Джошуа. — «Насчет эксперимента, — ответил Милграм. — Насчет того, что мы на самом деле изучаем. Мы все еще продолжаем тестирование, и я, естественно, не хочу, чтобы испытуемые узнали, что мы изучаем не научение, а повиновение».

— Так вот, — говорит мне Джошуа, — я потом долго думал об этом — о том, чтобы не распространяться. Я думал, не следует ли сообщить в полицию. Я был и в самом деле возмущен. Так что подумывал, не пойти ли в полицию.

— И как? — спрашиваю я. — Обратились вы в полицию? Или, может быть, как-то иначе разоблачили Милграма?

Джошуа на мгновение отводит глаза. В это время появляется официант и уносит наши тарелки, так что теперь нас с Джо­шуа разделяет лишь белое пространство скатерти и оплывающая свеча.

— Нет, — говорит Джошуа.

— Что — нет? — переспрашиваю я.

— Нет, я не выдал Милграма и сохранил истинную цель эк­сперимента в секрете.

Мне это кажется странным: Джошуа так гордится тем, что про­тиворечил Милграму, и в то же время по большому счету подчинился ему в самом важном. Теперь уже я отвожу глаза: я растеряна и не могу найти во всем этом морального центра; вместо него я обнаруживаю обычного, милого, противоречивого и сложного человека со старческими темными пятнами на руках.

Я расспрашиваю Джошуа о его жизни. Сюрпризы возникают один за другим. Нет совершенно никаких свидетельств того, что отказ повиноваться экспериментатору в лаборатории хоть в чем-то соответствует поведению Джошуа в обычной жизни. Он много лет работал на корпорацию «Экссон»

«Экссон» — нефтяной концерн, владеющий широкой сетью бен­зоколонок.
(людей, зани­мающихся защитой окружающей среды, Джошуа называет «няньками деревьев»). В возрасте двадцати пяти лет был мобилизован в армию и служил на Филиппинах.

— Я был прекрасным солдатом, — говорит Джошуа. — Мы захватили этих паршивых япошек и держали их под замком.

— А убили вы кого-нибудь во время войны? — спрашиваю я.

— Это же была Вторая мировая война, — говорит Джо­шуа. — То была совсем другая война.

— Я знаю, — отвечаю я. Но эти «паршивые япошки», готовность держать пленных под замком, «няньки деревьев», при­мерная служба в армии, решение не доносить на Милграма — все это просто не сочетается с тем решительным поведением во время эксперимента, которым Джошуа так гордится.

— Так убили вы кого-нибудь на войне? — снова спрашиваю я и при этом вспоминаю слова Элмса о том, что проявлявшие послушание почти всегда стреляли в людей на войне, а непокорные — нет.

— Я не знаю, — отвечает Джошуа и смущенно ежится.

— Совершили ли вы во время войны что-то, в чем теперь раскаиваетесь? — спрашиваю я.

— Не знаю, — отвечает Джошуа. — Я... Официант! Я хочу кофе. — Появляется кофе и пирожное «крем-брюле», и Джо­шуа ест его слишком торопливо, так что из набитого сладостями рта не раздается больше ни слова.

Я звоню Элмсу.

— Итак, — говорю я ему, — я нашла непокорного испытуемого, но оказалось, что он рассуждает о «паршивых япошках», о том, каким он был хорошим солдатом и как отказался от собственных взглядов и не выдал Милграма. — И Элмс, голос которого звучит еще более устало, отвечает:

— Что же, то, как человек ведет себя в одной ситуации, не означает, что он непременно будет вести себя так же и в другой.

Я беседую еще с несколькими социальными психологами, и они повторяют мне примерно то же самое, употребляя выражения вроде «отсутствие кросс-ситуационной консистентности». Ли Росс говорит:

— Случай Чаффина просто доказывает, что поведение определяет не личность, а ситуация. — Честно говоря, это объяснение представляется мне совершенно ничего не объясняющим. Утверждение, что в одной ситуации Чаффин проявлял независимость, а в другой — покорность только потому, что человек представляет собой клубок непредсказуемых импуль­сов, очень хлипкая модель, и я не собираюсь соглашаться с ней. Пример Чаффина ни в коей мере не доказывает, будто не су­ществует личностных черт, связанных с непокорностью или ее противоположностью — послушанием; что он доказывает (если считать, что выборка из одного человека может доказать хоть что-нибудь) — так это что поведение испытуемого в лаборатор­ных условиях не обязательно распространяется на ситуации за пределами лаборатории, которые представляют собой нечто со­вершенно иное.

Это нечто, именуемое в психологии внешней валидностью и обычно понимаемое как генерализация,

Генерализация — возможность получить те же результаты, что и при исходном эксперименте, в других условиях и на других популя­циях.
представляет собой серьезную проблему для лабораторной психологии. Какой прок в том, чтобы продемонстрировать результаты, которые не мо­гут быть воспроизведены за пределами чистых белых стен ма­ленькой научной лаборатории? Представьте себе ученого, от­крывшего новый антибиотик, который изумительно действует на самцов-крыс с единственным яичком, содержащихся в су­перстерильных клетках. Такое открытие внешней валидностью не обладает, потому что у большинства мужчин — два яичка и, как правило, живут они в далеко не стерильных условиях.

Сомнения во внешней валидности преследовали экспери­мент Милграма с самого начала. Милграма критиковали за то, что созданная им ситуация лишена повседневного реализма, что она далека от конфликтов реальной жизни; в результате человеческая драма, отраженная экспериментом, оказывается бе­зотносительной к тому миру, в котором мы живем. Хотя широ­кая публика восприняла данные, полученные Милграмом, с интересом — в «Нью-Йорк тайме» появилась статья «65% ис­пытуемых при слепом тестировании повинуются приказам при­чинять боль», а телекомпания ABC сняла фильм под названием «Десятый уровень», где кудрявого и слегка безумного Мил­грама играл Уильям Шатнер, — более узкий круг профессио­нальных психологов смотрел на эксперимент Милграма косо. Берни Миксон усомнился в том, что Милграм изучал именно повиновение; скорее можно было говорить об исследовании доверия: те испытуемые, которые «дошли до конца», имели все основания верить в добрую волю экспериментатора. Другие ученые не соглашались с гипотезой о доверии и утверждали, будто Милграм создал исключительно сценическую ситуацию, мало что говорящую нам о совершенно не сценической ре­альной жизни, которую мы ведем. Некоторые говорили, что эксперимент Милграма не объясняет ничего, кроме самого себя; это было суровое обвинение, налагающее на всю его затею клеймо творения солипситеского

Солипсизм — форма субъективного идеализма, признающая не­сомненной реальностью только сознающего субъекта и объявляющая все остальное существующим только в его сознании.
театра, наблюдаю­щего за собственными проделками и бормочущего, по сло­вам Хендерикуса Стэма,
Стэм Хендерикус (род. в 1954 г.) — американский психолог.
«Ну разве мы не умницы?». Ян Пар­кер, поместивший отклик на милграмовский эксперимент в журнале «Гранта», вообще нашел его трагикомическим спек­таклем; это мнение совпало с заключением видного ученого Эд­варда Э. Джонса, который еще раньше отклонил статью Милг­рама, присланную в его журнал: «Мы не можем сделать никаких заключений по поводу повиновения; скорее можно восхитить­ся возможностями созданной вами ситуации как оказывающе­го влияние контекста».

Одним из наиболее яростных критиков Милграма оказался Дэниел Дж. Голдхаген, бывший профессор Гарвардского уни­верситета и автор книги «Добровольные палачи Гитлера: рядо­вые немцы и Холокост». Голдхаген высказал серьезные сомне­ния по поводу генерализации специфического эксперимента Милграма и вытекающей из него парадигмы повиновения, которая объясняла бы возникновение геноцида. «Эксперимент Милграма приводит к большему числу ошибочных заключений насчет Хагсокоста, чем все появлявшиеся до сих пор публика­ции, — пишет Голдхаген. — Его теории повиновения просто неприменимы к реальной жизни. Люди все время отказывают­ся подчиняться законной власти. Американское правительство говорит одно, мы делаем другое. Даже обращаясь за медицинс­кой помощью и будучи уверенными в добрых намерениях сво­их врачей, пациенты очень часто не выполняют назначений. Более того, в созданной Милграмом ситуации испытуемые не имели времени на то, чтобы обдумать свои поступки, а в реаль­ной жизни все иначе. В реальной жизни эсэсовцы убивали днем, а вечером возвращались домой, к своим семьям. В реальной жизни люди имеют сколько угодно возможностей изменить свое поведение. Когда они этого не делают, то не потому, что слушаются начальства, а потому, что таков их выбор. В экспери­менте Милграма фактор выбора вовсе не рассматривался».

Что ж, это такая критика, которой мало не покажется. Кое-что Милграму было трудно переварить, кое-что его забавляло. Он привлек к себе внимание общества, ученые спорили о значении зловещих событий в лаборатории, а Питер Гэбриел написал в его честь песню под названием «Мы делаем то, что нам говорят».

Никто, впрочем, так и не мог определить смысл экспе­римента Милграма, не мог сказать, что он измеряет или пред­сказывает и какое значение следует приписывать полученным данным. Выявлял ли он покорность, доверие, внешнее принуждение или что-то еще?

— На самом деле, — говорит Ли Росс, — значение экспери­ментов, то, что именно они показывают, остается совершенно загадочным.

Тем временем, пока одни ученые обличали Милграма в ме­тодологических ошибках, другие ополчились на него с этических позиций. Милграм представил результаты своих исследо­ваний в 1963 году; в 1964-м детский психолог Дайана Баумринд опубликовала в ведущем психологическом журнале резкую от­поведь Милграму: он обманывал испытуемых, не получал их информированного согласия, причинял травмы. Коллега по Йельскому университету донес на Милграма в Американскую психологическую ассоциацию, и решение о его вступлении было отложено на год.

— Вы должны понять, — говорит Ли Росс, — что все это происходило в 1960-е годы, когда общество было очень чувстви­тельно к этическим проблемам. Только что стали известны под­робности расследования в Таскеги отказов в лечении черноко­жим сифилитикам, все еще обсуждались преступления нацизма, и общее настроение было явно антисциентистским.

Антисциентизм — отрицание роли науки в жизни общества, оценка ее как силы, враждебной человеку.
Именно с этих позиций судили о Милграме.

А судили его строго. Коллеги направили на него яркие ла­бораторные лампы и обнаружили множество недостатков. Мил­грам ежился и отбивался. На вечеринках люди отшатывались от него, узнав, кто он такой. Бруно Беттельхейм,

Беттельхейм Бруно (1904—1990) — известный американский психоаналитик и психотерапевт.
образец гу­манизма, назвал работы Милграма несущими зло. Когда при­шло время перезаключать контракт с университетом, и Йель, и Гарвард не захотели видеть его в своих увитых плющом стенах.

— Да и кто взял бы его? — говорит его вдова, миссис Милг­рам. — В те времена для заключения контракта требовалось единодушное одобрение сотрудников факультета, а Стэнли был та­ким противоречивым...

Желания Стэнли, похоже, тоже были противоречивыми: он хотел быть исключением, но сохранить общее одобрение; шокировать мир, а потом оказаться в его всепрощающих объятиях. Один университет за другим отвергал его кандидатуру, и у Милграма — а вовсе не у его испытуемых, не у Джошуа Чаффи-па — начались неприятности с сердцем. Толстый голубой сте­бель — аорта — оказался закупорен, вялая сердечная мышца грозила отказать. В тридцать один год Милграм стал профессо­ром Сити-колледжа в Нью-Йорке — не такое уж малое достижение для столь молодого человека, — но в тридцать восемь перенес первый из пяти инфарктов миокарда. Удушье заставляло его хвататься за горло, боль отдавалась в плече, колени подгибались... Реанимация, снова реанимация, но каждый раз пламенный мотор становился все слабее.

Что убило Стэнли Милграма? То же, что убивает нас всех: сама жизнь. Разочарования, усталость, тяжкий груз времени, неизбежный вред, причиняемый организму слишком большим количеством яиц и мяса, страх, потери... Милграм пережил много потерь: раннюю смерть отца, на которого он был так похож и который каждый день приносил из своей пекарни две халы с плетеными, смазанными маслом верхушками. Стэнли потерял отца, потерял престиж сотрудника «Лиги плюща», а по­том потерял безупречную репутацию: на него снова и снова нападали за негуманное поведение в лаборатории.

— Для Стэнли это было ужасно, просто ужасно, — говорит миссис Милграм. Я прошу ее рассказать больше, но она отка­зывается. В 1984 году, когда ему был пятьдесят один год, сидя на защите диссертации, Милграм почувствовал тошноту. — В тот день у него не было ленча, — говорит миссис Милграм, — я в этом уверена. А его секретарша была настоящей мегерой — она не принесла бы ему и стакана воды, если бы он попро­сил. — Так Милграм и сидел, бледный, преодолевая тошноту. Его друг Ирвин Кац проводил его до дому, и Милграм, должно быть, ощутил, как ровный ритм колес поезда метро отличается от трепетания его собственного обескровленного сердца. У станции его встретила Александра Милграм и отвезла прями­ком в больницу. Он еще смог сам войти в приемный покой. Милграм был бледен, руки его дрожали. «Я Стэнли Милграм, и у меня произошел пятый инфаркт», — сказал он медсестре и упал. — Он был мертв, — объясняет мне миссис Милграм. Его унесли в палату, сорвали рубашку, приложили к груди электроды. — «Условия эксперимента требуют, чтобы вы продолжа­ли, продолжали, продолжали...» Один электрический разряд, другой, тело выгибается дугой, бьется, как вытащенная из воды рыба, еще один разряд, черный кислородный мешок уже ни к чему. Мил­грам мертв, и электрические удары не могут оживить его.

Его зовут не Джейкоб Пламфилд, у него не голубые глаза и живет он не в той части Бостона, которая называется Джамайка Плейн. Ему не семьдесят девять, хоть и близко к тому. Я, пожалуй, снабжу его бородкой, серебристо-белой бородкой, а его любовнику дам имя Джим.

Джейкоб Пламфилд соглашается разговаривать со мной только на условии стопроцентной анонимности. Он участвовший в эксперименте Милграма и в отличие от Джошуа проявил полное повиновение. Он говорит, что руки его до сих пор бо­лят от того, что он тогда сделал.

Все еще идут споры о том, что создал Милграм: ситуацию то ли нереалистическую, то ли неэтичную; но в одном усом­ниться нельзя: его эксперимент оставил по себе такие сильные воспоминания, что и Джошуа, и Джейкоб говорят о тех собы­тиях так, словно они произошли только вчера, и глаза их горят. Если созданная в лаборатории ситуация нереальна, как утвер­ждают многие критики Милграма, то почему и каким образом смогла она так глубоко отпечататься на неоспоримо реальных жизнях этих людей, ничуть не менее глубоко, чем юбилеи, рож­дение детей, первый сексуальный опыт?

— Мне было двадцать три, — говорит Джейкоб. — Я оканчивал университет. — Он рассказывает мне о своей жизни с красочностью, достойной Оскара Уайльда. У него была тайная связь с соседом по комнате, и он все еще боролся со своим проснувшимся гомосексуализмом. — В школе и колледже я всячески старался быть как все, — говорит Джейкоб. — Всячески! Я был золотым мальчиком. Я получал наивысшие оценки. У меня была красотка-подружка. И все время я засматривался на других мальчишек, когда мы плавали в бассейне, на их спины. Не знаю почему.

Наконец, уже на выпускном курсе, он с собой не совладал: влюбился и вступил в связь с соседом по комнате. Джейкоб по­мнит, что это были за ночи: потные тела, хлюпающий звук, ког­да их влажные груди отрывались друг от друга, невыносимое возбуждение. Однако его сосед всего лишь экспериментировал с однополой любовью и скоро покинул Джейкоба ради девуш­ки. Джейкоб был в отчаянии. — Я всем телом чувствовал, ка­кой это позор — быть геем. Почему я не мог испытывать влече­ния к девушкам? — Он отчаянно мастурбировал, воображая себе всякие «ужасные вещи». А потом увидел объявление об экспе­рименте и решил пойти. — Бог знает почему, — говорит он мне. В лабораторию Милграма он отправился через три дня после разрыва со своим любовником... член его болел, руки были липкими от спермы, и когда экспериментатор сказал: «Постоян­ного повреждения тканей не будет, продолжайте, пожалуйста»...

— Что ж, — говорит Джейкоб, — я и продолжал. Я был на­столько угнетен, что мне было почти все равно, и я думал: «Постоянного повреждения тканей не будет... он, должно быть, прав. Молю Бога, чтобы он оказался прав. Я не хочу никакого постоянного повреждения... а у меня нет ли постоянного по­вреждения тканей?» — Джейкоб красочно описывает эту сце­ну: вопли «ученика» так соответствуют его собственному отвра­щению к себе, что боль становится общей, и он нажимает и нажимает на кнопку, совершенно утратив опору и изливая та­ким образом свои тайные страхи.

— Потом, — продолжает Джейкоб, — когда со мной проводили беседу по окончании эксперимента и объяснили, что произошло, я пришел в ужас. Да, в самый настоящий ужас. Мне твердили: «Вы никому не причинили вреда, не беспокойтесь», но было слишком поздно. Невозможно, — говорит Джейкоб, — ничего объяснить испытуемому после подобного эксперимен­та. Вы наносили удары. Вы думали, что действительно наносили удары, и ничто не может избавить вас от знания о том, как вы действовали. Вернуться назад нельзя.

Я вспоминаю, слушая Джейкоба, слова профессора социологии из Бостонского колледжа Дэвида Карпа: «Только представьте себе, каково пришлось испытуемым: прожить всю жизнь, зная, на что они способны».

— Значит, — говорю я Джейкобу, — можно предположить, что вы находите эксперимент Милграма изначально аморальным, причинившим вам вред.

Джейкоб отвечает не сразу; он гладит свою собаку.

— Нет, — наконец говорит он, — вовсе нет. Скорее уж совсем наоборот.

Я молча смотрю на него.

— Эксперимент, — объясняет Джейкоб, — заставил меня иначе оценить свою жизнь. Меня заставили осознать собственную податливость, и я начал с ней бороться. Я начал смотреть на свою тщательно скрываемую гомосексуальность как на разновидность податливости, увидел в этом моральный вызов. Я перестал скрываться. Я осознал, как важно иметь твердую моральную позицию. Я ощутил собственную душевную слабость, ужаснулся и занялся этическим накачиванием мускулов, если вы понимаете, о чем я.

Я киваю: я понимаю, что он имеет в виду.

— Я перестал скрываться, — говорит Джейкоб, — и это потребовало много сил, но и дало мне много сил тоже. Я увидел, как уязвим я для любой власти, и стал строго следить за собой; я научился обманывать ожидания. Я перестал быть примерным мальчиком с тщательно скрываемым секретом, рассчитываю­щим на блестящую карьеру, и стал работать в просветительс­ком центре для городских подростков-геев. И я отдаю должное Милграму за то, что он пробудил меня от спячки.

Его пес, Арго, кладет морду на колено хозяина, и Джейкоб гладит и гладит его. Мы сидим в комнате с окном-эркером, по­лом из кленовых досок, встроенным комодом с серебряными ручками. Это уютная, умиротворяющая комната. В подоб­ной я могла бы уснуть. В ней столько всего было передумано и приведено к решению. Стены выкрашены белой краской, на окне — занавески из белой парусины, на подоконнике — горшок с пассифлорой. Джейкоб живет просто. Приближаясь к концу жизни, он почти не имеет накоплений, хотя его давний партнер, Джим, юрист, более богат.

Куда бы вы ни кинули взгляд в этом жилище, вы увидите следы новой жизни, которую когда-то начал Джейкоб: грамо­ты за успехи в обучении подростков, признаки активного со­противления материальным благам. Джейкоб, проявивший по­виновение при эксперименте Милграма, прожил гораздо более независимую жизнь, чем непокорный Джошуа, служивший в компании «Экссон» и в армии.

Так с чем же мы остаемся? Опять встает вопрос о валидно-сти, поскольку эксперимент Милграма мало что говорит о том, как выбор, сделанный в лаборатории, отразится на поведении человека вне ее; если мы считаем предсказательную ценность и генерализацию основными целями научного эксперимента, то, может быть, критики Милграма правы?

Социальный психолог Дуглас Мук написал статью под на­званием «В защиту внешней валидностн», в которой подверга­ет сомнению сам принцип использования генерализации в ка­честве показателя ценности эксперимента. «Если только перед исследователем не стоит специфическая прикладная задача, репрезентативность лабораторных данных в терминах призем­ленного реализма может не иметь значения». Другими слова­ми, если вы не собираетесь использовать свои открытия в ре­альном мире, то какая разница, существенны для него полученные вами результаты или нет? Что ж, думаю, с этим можно согласиться. Однако к чему ведут аргументы Мука применительно к таинственному эксперименту Милграма? Ученый, скажем, подходит к эксперименту с тех же позиций, что и читатель — к роману; имеют место те же эстетические требования к структуре, темпу, теме, уроку, который из него можно извлечь. Вы не можете закрыть «Братьев Карамазовых» и сказать: «Очень интересно, хотя я и понятия не имею, о чем, соб­ственно, речь» — просто не можете, и все. Литературное про­изведение составляет часть канона в основном в силу того, какое значение оно вносит в нашу жизнь. Эксперименты Милграма, бесспорно, составляют часть канона, и все же никто не может однозначно определить их суть. Повиновение? Нет. Доверие? Нет. Трагикомический спектакль? Нет. Пример нарушения этических принципов? Нет. Так какое сообщение оставил нам Милграм, в какой бутылке, по волнам какого моря он его послал?

Что ж, тогда самое лучшее, что можно сделать, — это обратиться к самим испытуемым, потому что они даже в большей степени, чем сам Милграм, являются носителями добытых им плохих или хороших новостей. И когда вы это сделаете, когда спросите участников эксперимента: «Что это все для вас значило?» — вы, возможно, получите сходные ответы, которые наконец дадут возможность примирить противоречия. Измерял ли Милграм повиновение или доверие? Была ли созданная им ситуация реальной или поддельной? Знали ли испытуемые, что являются жертвами розыгрыша, или их удалось обмануть? Был ли эксперимент Милграма затеей озорного бесенка или научным подвигом? Имеет ли какое-либо значение генерализация?

— Эксперимент изменил мою жизнь, заставил меня жить, в меньшей мере оглядываясь на авторитеты, — говорит Джейкоб.

Гарольд Такушиан, бывший ученик Милграма, а теперь профессор университета Фордхэма, вспоминает, что видел на столе Милграма папку с письмами:

— Это была большая черная папка с сотнями писем от испытуемых, и большинство из них сообщало, сколь многому участие в эксперименте их научило и показало, как следует посту­пать. — Испытуемые утверждали, что это событие заставило их пересмотреть свое отношение к повиновению и к властям; один молодой человек даже заявил, что в результате участия в эксперименте Милграма сделался убежденным пацифистом.

Вот это, пожалуй, и есть то, что нам осталось: эксперимент, значение которого не в измеримых результатах, но в воспита­тельном воздействии. Довольно ироническое следствие экспе­римента по изучению повиновения заключается в том, что он сделал по крайней мере некоторых из испытуемых менее по­корными. И это поразительно: достижением Милграма оказа­лось не описание или демонстрация феномена, а скорее дето­нация, своего рода психологический эквивалент атомной бомбы, только на этот раз созидательный, а не разрушитель­ный; ведь сам Милграм говорил: «Эти эксперименты рождают осознание и могут быть первым шагом к изменениям».

Что же касается личностных характеристик, ассоциирую­щихся с повиновением и непокорностью, я так и не смогла их обнаружить, к несомненному злорадству социальных психо­логов. Тем не менее я верю, что они существуют, потому что мы — не просто ситуации, в которых оказываемся. Милграм, придававший много значения воздействию ситуации, все же искал личностные особенности (значит, и не так уж он верил в силу ситуации?) и писал (хоть это его высказывание часто за­бывают): «Я уверен, что существует комплексная личностная основа для повиновения и непокорности, но я знаю, что найти ее нам не удалось».

Однако я помню, как теплым весенним днем в Брандейсе, впервые услышав об эксперименте Милграма, я испытала шок узнавания и сразу же поняла, что была бы способна все нажи­мать и нажимать кнопки, не имея внутренней силы сопротив­ляться. И я знала, что способна на такое не потому, что меня вынуждают к этому какие-то особые обстоятельства, нет. Им­пульс был внутренним — маленькая горячая точка. Это не было внешнее воздействие. Маленькая горячая точка — и руки нажимают кнопки. Как часто приходилось мне — и вам тоже — слышать оскорбительные высказывания в адрес представите­лей другой национальности и молчать, чтобы не случилось скандала? Как часто я — и вы тоже — была свидетелем приди­рок начальника к коллеге, но молчала, чтобы не лишиться ра­боты? Маленькая горячая точка существует во многих из нас. Одни ситуации заставляют ее разгореться ярче, другие — нет, но моральной уступчивостью больны многие сердца, и когда после многочисленных уступок сердцу приходится сделать еще одну, оно не выдерживает, и тогда никакие электрические уда­ры не могут вернуть его к жизни. Я прислушиваюсь к собствен­ному сердцу — тук-тук — и смотрю на свои руки, и мне хочется думать, что теперь, когда я так хорошо познакомилась с мисте­ром Милграмом, Джошуа, Джейкобом и вами — да, вами, — я буду танцевать несколько иначе, когда объявят мой номер. Я смотрю на свои руки теперь, ярким солнечным летним днем, и вижу, как линии на ладонях разбегаются в разные стороны, предсказывая и добро, и худо — заранее ничего наверняка не узнаешь. Шестьдесят пять процентов подчинились, тридцать пять — нет. А потом хорошие стали плохими, а плохие — хоро­шими. Все перепутано... Мои руки болят, ощущая, какими без­граничными возможностями обладают. Наступает вечер. Моя двухлетняя дочь выучила новое слово по-испански. «Обскура! Обскура!» — кричит она; это, по ее словам, означает: «Темнеет! Темнеет!» Она подбегает ко мне, и я обнимаю ее — руками, в которых скрыты такие возможности.

Автор: Лорин Слейтер

Оставьте комментарий!

grin LOL cheese smile wink smirk rolleyes confused surprised big surprise tongue laugh tongue rolleye tongue wink raspberry blank stare long face ohh grrr gulp oh oh downer red face sick shut eye hmmm mad angry zipper kiss shock cool smile cool smirk cool grin cool hmm cool mad cool cheese vampire snake excaim question

Комментарий будет опубликован после проверки

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

MaxSiteAuth.

(обязательно)